Патрик Ротфусс « ИМЯ ВЕТРА »

 


Патрик Ротфусс « ИМЯ ВЕТРА »






  • ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ ЗНАКИ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЬМИДЕСЯТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
  • ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯНОСТАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ПЕРВАЯ
  • ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ВТОРАЯ
  • ЭПИЛОГ
  • Патрик Ротфусс
    «Имя ветра»

    Моей матери, которая научила меня любить книги и открыла мне двери в Нарнию, Перн и Средиземье
    И моему отцу, который научил меня правилу: если собираешься что-то сделать, не торопись и сделай это хорошо.

    БЛАГОДАРНОСТИ

    Я благодарю всех читателей моих первых набросков. Вас слишком много, чтобы назвать поименно, но не слишком много, чтобы всех вас любить. Я писал благодаря вашей поддержке. Продолжал совершенствоваться благодаря вашей критике.
    Если бы не вы, я бы не победил на конкурсе «Писатели будущего».
    Если бы не проводившиеся там семинары, я бы никогда не встретился с Кевином Дж. Андерсоном.
    Если бы не его советы, я бы никогда не оказался у Мэтта Байалера, лучшего из литературных агентов.
    Если бы не его наставления, я бы никогда не продал эту книгу Бетси Уолхейм, любимому издателю и президенту «DAW Books».
    Если бы не она, вы не держали бы сейчас эту книгу в руках. Возможно, я написал бы что-то похожее, но этой книги не существовало бы.
    И наконец, я благодарю мистера Бохейджа, моего учителя истории в старших классах. В 1989 году я обещал упомянуть его в своем первом романе. Держу свое обещание.

    ПРОЛОГ
    ТРЕХЧАСТНАЯ ТИШИНА

    Наступила ночь. Трактир «Путеводный камень» погрузился в тишину, и складывалась эта тишина из трех частей.
    Самой заметной частью было пустое, гулкое до эха молчание, порожденное несколькими причинами. Будь сегодня ветер, он пошелестел бы в кронах деревьев, покачал на крюках скрипучую трактирную вывеску и унес бы тишину по дороге, словно палые осенние листья. Соберись в трактире толпа, да пусть хоть несколько человек, они заполнили бы молчание разговорами, смехом, звоном кружек и гомоном, привычными для питейного заведения в темный вечерний час. Играй здесь музыка… Нет, вот уж музыки точно не было. Так что в воздухе висела тишина.
    В трактире у края стойки сидели, сгорбившись, двое мужчин. Они пили тихо и целеустремленно, избегая серьезных разговоров и обсуждения тревожных новостей. Этим они добавляли немного угрюмого молчания к общей тишине. Получался своего рода сплав, контрапункт.
    Третью тишину ощутить было не так легко. Пожалуй, пришлось бы прождать около часа, чтобы почувствовать ее в деревянном полу под ногами и грубых бочонках позади стойки бара. Тишина таилась в черноте каменного очага, еще хранящего тепло угасшего огня. Она пряталась в медленном движении — взад-вперед — белой льняной салфетки в руках человека, натиравшего красное дерево стойки, и без того сияющее в свете лампы.
    У человека за стойкой были рыжие волосы — совершенно рыжие, словно пламя. Его темные глаза смотрели куда-то вдаль, а в движениях сквозила та уверенная легкость, которая приходит лишь со многими знаниями.
    Трактир «Путеводный камень» принадлежал ему, и третья тишина тоже. Вполне закономерно, тишина эта была самой большой из трех: она окутывала две первые, заключала их в себе — бездонная и безбрежная, словно конец осени, и тяжелая, как обкатанный рекой валун. То была терпеливая покорность срезанного цветка — молчание человека, ожидающего смерти.

    ГЛАВА ПЕРВАЯ
    НЕ МЕСТО ДЛЯ ДЕМОНОВ?

    Вечером поверженья в трактире «Путеводный камень» собралась обычная толпа. Всего-то пятеро — но больше трактиру давненько видеть не доводилось. Такие уж времена.
    Старый Коб был, как всегда, кладезем волшебных историй и добрых советов. Остальные собравшиеся за стойкой пили и слушали. За дверью в задней комнате стоял молодой трактирщик и улыбался, прислушиваясь к давно знакомой истории.
    — Пробудившись ото сна, Таборлин Великий обнаружил, что заточен в высокой башне. У него отняли меч, да и всего инструмента лишили: и ключ, и монетка, и свеча — все исчезло. Но хуже-то всего было даже не это… — Коб сделал эффектную паузу. — Лампы-то на стенах горели синим пламенем!
    Грейм, Джейк и Шеп привычно кивнули: три друга выросли вместе, с равным удовольствием слушая истории Коба и пропуская мимо ушей его советы.
    Коб перенес все внимание на новую, более благодарную часть маленькой аудитории — ученика кузнеца:
    — Слыхал, мальчик, что это значит?
    Все в городке называли ученика кузнеца «мальчик», хотя он уже вымахал на ладонь выше любого из жителей. Но такова традиция всех небольших городков: парень остается мальчиком, пока не пробьется борода или пока он не расквасит кому-нибудь нос.
    Мальчик кивнул:
    — Чандрианы.
    — Верно, — одобрительно произнес Коб. — Всякий знает, синий огонь — один из их знаков. Теперь ему…
    — Но как они его нашли? — перебил мальчик. — И почему не убили, раз уж могли?
    — Тихо, ты, все ответы в конце, — сказал Джейк. — Просто слушай.
    — Да ладно тебе, Джейк, — вмешался Грейм. — Мальчик просто спросил. Пей давай.
    — Я уж выпил, — буркнул Джейк. — И еще хочу, да трактирщик застрял где-то — небось у себя на кухне крыс к ужину обдирает. — Он гулко стукнул кружкой по красному дереву стойки и гаркнул: — Эй! Мы тут от жажды помираем!
    Из задней комнаты тут же появился трактирщик с пятью мисками тушеного мяса и двумя теплыми караваями. Ловко уместив все это на стойке, он принес Джейку, Шепу и Старому Кобу еще пива.
    Историю пришлось на время отложить: все принялись за ужин. Старый Коб заглотил мясо с хищной быстротой вечного холостяка. Остальные еще только на миски дули, а он уже прикончил свою долю каравая и вернулся к рассказу.
    — Теперь Таборлину надо было сбежать оттуда, но, оглядевшись, он увидел, что в камере нет дверей. И окон гоже нет. Вокруг только гладкий твердый камень.
    Но Таборлин Великий знал имена всех вещей, и потому все вещи его слушались. Он сказал стене: «Откройся!» — и стена открылась. Порвалась, словно бумага. Через дыру Таборлин увидел небо и вдохнул сладкий весенний воздух. Он ступил на край, посмотрел вниз и, не мешкая ни секунды, шагнул наружу…
    Глаза мальчика расширились от ужаса и удивления:
    — Не может быть!
    Коб торжественно кивнул:
    — Таборлин упал, но не разбился. Ведь он знал имя ветра, и ветер его слушался. Ветер подхватил его, обнял и опустил на землю легко, словно пушинку, а потом поставил на ноги, да так нежно, как и мать родная не поцелует. Оказавшись на земле, Таборлин ощупал бок, куда его ранили кинжалом, и увидел, что уж и царапины не осталось. Может, просто повезло ему… — Коб выразительно похлопал себя по носу, — а может, все дело в амулете, который он носил под рубашкой.
    — А что за амулет-то? — восторженно пробубнил мальчик сквозь набитый рот.
    Старый Коб откинулся на спинку стула, радуясь возможности расширить историю.
    — За пару дней до того Таборлин встретил на дороге лудильщика. И хотя у него самого еды почти не было, Таборлин поделился со стариком ужином.
    — Очень разумно, — шепнул мальчику Грейм. — Всякий знает, «лудильщик платит вдвое за добро».
    — Да нет, — вмешался Джейк. — Правильно: «совет лудильщика добро вдвойне покроет».
    И тут впервые за весь вечер заговорил трактирщик.
    — На самом деле вы пропустили больше половины, — бросил он из-за стойки:
    Долг лудильщик платит споро:
    На торгу — по уговору,
    Помощь вдвое перекроет,
    А обиду — так и втрое.

    Компания словно впервые заметила трактирщика. Они приходили в трактир «Путеводный камень» каждый вечер поверженья, но Коут до сих пор никогда не вмешивался в их разговоры. Да и с какой стати? Он и в городе-то живет всего год или около — как есть чужак. Ученик кузнеца с одиннадцати лет здесь, а про него до сих пор говорят «тот мальчик из Рэнниша», как будто Рэнниш — какая-то далекая страна, а не городишко в пятидесяти километрах отсюда.
    — Ну, я так слышал… — смущенно пробормотал Коут, чтобы заполнить наступившую тишину.
    Старый Коб снисходительно кивнул, прокашлялся и вернулся к истории:
    — Амулет этот стоил целого ведра золотых роялов, но в благодарность за Таборлинову доброту лудильщик продал его всего лишь за железный пенни, медный пенни и серебряный пенни. Амулет был черный, как зимняя ночь, и холодный, как лед, но пока Таборлин носил его на шее, ему не могли повредить никакие злобные твари: ну, демоны там и все такое прочее.
    — Дорого бы я дал за такой амулет, — мрачно заметил Шеп.
    В этот вечер он больше пил, чем говорил. Всякий знал, что на ферме Шепа в прошлое возжиганье случилось что-то ужасное, но настоящие друзья понимают, когда стоит выпытывать подробности, а когда лучше помолчать. До ночи еще далеко, да и выпито маловато — язык потом сам развяжется.
    — Ясное дело, — рассудительно протянул Старый Коб и сделал большой глоток.
    — А я и не знал, что чандрианы — демоны, — сказал мальчик. — Я слышал…
    — Не демоны они, — твердо возразил Джейк. — Это те первые шесть человек, которые отказались выбрать путь Тейлу, и он проклял их, чтобы они вечно скитались…
    — Кто здесь рассказчик, Джейкоб Вокер? — резко осведомился Коб. — Коли ты, так давай говори, а я послушаю.
    Джейк и Коб мрачно уставились друг на друга. Потом Джейк отвел взгляд, пробормотав что-то, отдаленно напоминающее извинения.
    Коб снова повернулся к мальчику.
    — Это великая тайна чандриан, — пояснил он. — Откудова они взялись? Куда уходят, когда заканчивают свои кровавые дела? Может, они люди, которые продали свои души? Или демоны? Духи? Никто не знает. — Коб смерил Джейка уничижительным взглядом. — Хотя всякий дурак говорит, что знает…
    История потонула в перебранке о дураках, чандрианах и знаках, выдающих их присутствие внимательному взгляду, а заодно о том, защищал ли амулет Таборлина от бандитов, бешеных собак и падений с лошади. Обстановка накалялась, как вдруг распахнулась входная дверь.
    — Вовремя ты, Картер! — воскликнул Джейк. — Объясни этому проклятому тупице, чем демон отличается от собаки. Всякий зна… — Джейк прервал тираду на полуслове и бросился к двери: — Тело Господне! Картер, что стряслось?
    Картер сделал несколько шагов вперед. Его бледное лицо было залито кровью, к груди он прижимал неуклюжий сверток — словно старой попоной обмотали охапку лучин.
    Все повскакивали с табуретов и бросились к Картеру.
    — Со мной все хорошо, — проговорил тот, медленно входя в общий зал. Уголки его глаз подрагивали, словно у перепуганной лошади. — Хорошо все, хорошо.
    Возчик уронил сверток на ближайший стол — он брякнул о дерево, словно набитый камнями. Одежду Картера рассекали длинные прямые разрезы; серая рубаха висела лоскутами — там, где не прилипла к телу, пропитанная темно-красным.
    Грейм попытался усадить его на стул:
    — Матерь божья! Да ты сядь, Картер, успокойся. Что случилось-то? Садись!
    Картер упрямо потряс головой:
    — Да говорю ж вам, все со мной хорошо. Мне не сильно досталось.
    — Сколько их было? — спросил Грейм.
    — Один, — ответил Картер. — Да вы не думайте…
    — Раздери тебя демоны, Картер! — взорвался Старый Коб — он захлебывался злостью, позволительной только друзьям и родным, — Сколько я тебе талдычу? Нельзя щас одному ездить. Даже в Бейдн. Опасно это!
    Джейк успокаивающе положил ладонь старику на плечо.
    — Да сядь ты уж. — Грейм продолжал толкать Картера к стулу. — Снимай рубашку, раны промоем.
    Картер снова потряс головой:
    — Да все в порядке. Слегка порезали, но крови больше от Нелли. Он прыгнул прямо на нее. Убил, в трех километрах от города, за Старокаменным мостом.
    Такие новости заставили всех на минуту замолчать. Ученик кузнеца сочувственно положил руку на плечо Картера:
    — Проклятье. Она же добрая была, как ягненок. Не кусалась и не брыкалась, когда ты приводил ее подковать. Лучшая лошадь в городе. Проклятье. Ну что ж… — Он запнулся и беспомощно огляделся. — Что ж теперь скажешь.
    Наступило неловкое молчание. Джейк и Коб переглядывались, остальные же, казалось, потеряли дар речи, не зная, чем утешить друга.
    В тишине в круг протолкался трактирщик, ловко обогнул Шепа и принялся выставлять на стол то, что принес: миску с горячей водой, ножницы, немного чистого льняного полотна, какие-то стеклянные бутылочки, иглу и моток ниток из кишок.
    Коб наконец вырвался от Джейка.
    — Говорил я тебе! — повторил он, грозя пальцем. — Эти люди убьют за пару пенни, не то что за лошадь с телегой. Что теперь делать-то будешь? Сам телегу таскать? — Джейк снова попытался утихомирить его, но старик совсем разбушевался: — Я всего-навсего говорю правду в глаза. А уж что с Нелли вышло, так просто позор. Пусть он хоть теперь послушает, а то, глядишь, и вовсе без головы останется. Во второй раз так просто не отделаешься.
    Губы Картера сжались в тонкую линию. Он бросился к столу и рванул край окровавленной попоны. То, что лежало внутри, видимо, зацепилось за ткань и только перевернулось. Картер дернул сильнее, раздался стук, будто на стол уронили мешок плоских речных камней.
    Из попоны выпал паук — огромный, как тележное колесо, и черный, словно уголь.
    Ученик кузнеца отскочил назад, опрокинув стол и едва удержавшись на ногах. Лицо Коба словно обвисло. Грейм, Шеп и Джейк вскрикнули и испуганно отпрянули, закрыв лица руками. Картер тоже сделал судорожный шаг назад. Тишина расползлась по комнате, как холодный пот по спине.
    — Не может быть, чтобы они зашли так далеко на запад, — нахмурившись, пробормотал трактирщик.
    Если бы не молчание, его вряд ли бы кто-нибудь расслышал. Но теперь все взгляды оторвались от чудища на столе и обратились к рыжеволосому трактирщику.
    Первым подал голос Джейк:
    — Ты знаешь, что это такое?
    — Скрель, — рассеянно ответил трактирщик, не глядя на фермера. — Я-то думал, горы…
    — Скрель? — взвился Джейк. — Почернелое Господне тело, Коут! Видал ты таких раньше?
    — А? — Трактирщик словно вспомнил, где находится, и внимательно посмотрел на Джейка. — Да нет, что ты. Конечно же, нет. — Заметив, что стоит ближе всех к твари на столе, Коут сделал тщательно выверенный шаг назад. — Так, слышал кой-чего. Помните того торговца? Ну, который приезжал два оборота назад?
    Все кивнули.
    — Этот гад пытался всучить мне двести грамм соли за десять пенсов! — пожаловался Коб — в сотый, наверное, раз.
    — Надо было мне купить тогда, — пробормотал Джейк, и Грейм согласно кивнул.
    — Да за кого он меня принял? — Коб, казалось, успокаивался, повторяя привычные слова, — Два пенни, в крайнем случае. Но десять — это же сущий грабеж!
    — Больше-то не приезжает никто, — мрачно заметил Шеп.
    Все взгляды снова обратились к твари на столе.
    — Так вот, он тогда сказал, что слышал про них — где-то аж возле Мелькомба, — затараторил Коут, внимательно оглядывая посетителей, уставившихся на паука, — Я-то подумал, он просто пытается вздуть цену…
    — Что он еще говорил? — спросил Картер.
    Трактирщик на мгновение задумался, потом пожал плечами:
    — Всего он так и не рассказал. Да и в городе пробыл каких-то пару часов.
    — Боюсь я пауков, — жалобно сказал ученик кузнеца с другой стороны стола — ближе чем на пять метров к остальным он подойти не решался. — Закройте его обратно.
    — Не паук это, — возразил Джейк. — У него и глаз-то нет.
    — И рта, — заметил Картер. — Как же оно ест?
    — Что ест? — мрачно уточнил Шеп.
    Трактирщик с любопытством разглядывал тварь на столе, потом наклонился к ней и протянул руку. Все отодвинулись — просто на всякий случай.
    — Осторожно, — сказал Картер. — У него ноги острые, как ножи.
    — Скорей уж, как бритвы, — заметил трактирщик и коснулся черного плоского тела. — Твердое, будто глиняное.
    — Не трогайте его, — взмолился ученик кузнеца.
    Коут осторожно, обеими руками взял тварь за длинную ногу и попытался ее, будто палку, сломать.
    — Вовсе не глина, — подытожил он и, положив ногу на угол стола, навалился на нее всем телом. Резкий хруст — нога сломалась. — Похоже на камень. Как же ты ухитрился его поломать? — с любопытством спросил трактирщик Картера, указывая на тонкие трещины, протянувшиеся вдоль гладкого черного тела.
    — Нелли на него упала, — ответил тот. — Оно с дерева прыгнуло и давай по ней ползать да ногами своими резать. Да так быстро, я и не понял, что такое творится-то. — Картер наконец упал в кресло под натиском Грейма — Нелли запуталась в сбруе, на него упала, ну и сломала ему пару ног. Тогда оно поползло ко мне, по мне стало бегать. — Картер обхватил себя руками и содрогнулся. — Я его кое-как скинул, ногой со всей силы долбанул, а оно снова прыг на меня… — Он умолк, его лицо посерело.
    Трактирщик кивнул, словно рассказ Картера подтвердил какие-то его мысли, и продолжил разглядывать непонятную тварь.
    — Крови нет. И органов никаких, — ткнул он пальцем в чудище. — Оно внутри просто серое. Как гриб.
    — Тейлу великий! Оставьте же его в покое! — взмолился ученик кузнеца. — Пауки иногда дергаются, даже мертвые!
    — Да вы только послушайте себя! — крикнул Коб. — Пауки не бывают здоровенные, будто свиньи. Вы все знаете, что это такое. — Он обвел взглядом лица и веско произнес: — Это демон.
    — Да ну, — возразил Джейк скорее по привычке. — Непохоже… — Он сделал неопределенный жест рукой. — Да быть того не может…
    Все уставились на неподвижную тварь на столе, думая об одном и том же. Конечно, на свете существуют демоны. Но они же вроде ангелов Тейлу, вроде героев и королей: они не отсюда — их место в сказках и легендах. Таборлин Великий уничтожал демонов огнем и молнией, Тейлу ломал их голыми руками и сбрасывал в бездну — вечно скулить и жаловаться. Но чтобы парень, которого ты знаешь с детства, затоптал демона на Бейдн-Брютской дороге? Просто смешно!
    Коут запустил руку в свою рыжую шевелюру и решительно проговорил:
    — Есть только один способ узнать правду. — Он пошарил в кармане и вытащил пухлый кошель. — Огонь или железо.
    — И имя Господа, — припомнил Грейм. — Демоны боятся трех вещей: холодного железа, чистого пламени и священного имени Господа.
    — Разумеется, — быстро согласился трактирщик и как-то по-особенному сжал губы. Из кошеля он высыпал на стол кучку монет: тяжелых серебряных талантов и тонких серебряных битов, медных йот, ломаных полпенни и железных драбов. — У кого-нибудь есть шим?
    — Да ты прямо драбом, — посоветовал Джейк. — Там хорошее железо.
    — Тут чистое железо нужно, — возразил трактирщик. — В драбе слишком много угля, это почти сталь.
    — Он прав, — поддержал Коута ученик кузнеца. — Только не угля. У вас тут сталь делают на коксе. Кокс и известняк.
    Трактирщик уважительно кивнул:
    — Ну, тебе лучше знать, молодой мастер. Это ведь твое ремесло. — Его длинные пальцы откопали наконец в кучке монет шим. — Вот что надо.
    — А что он сделает? — спросил Джейк.
    — Железо убивает демонов, — неуверенно протянул Коб. — Но этот уже дохлый… С ним железо ничего не сделает.
    — Сейчас и проверим. — Трактирщик быстро и испытующе обвел взглядом лица посетителей, успев посмотреть в глаза каждому, а затем решительно повернулся к столу. Все чуть-чуть отодвинулись.
    Коут прижал железный шим к черной спине существа, и раздался короткий громкий треск, какой издает порой в жарком камине сосновое полено. Все вздрогнули, но, увидев, что черная тварь осталась неподвижной, переглянулись и неуверенно заулыбались, словно мальчишки, перепуганные байкой о привидении. Но улыбки тут же исчезли: комната наполнилась едким сладковатым запахом гниющих цветов и паленого волоса.
    Шим резко звякнул о поверхность стола.
    — Ну, полагаю, все понятно, — сказал трактирщик, вытирая руки о фартук. — Что теперь будем делать?

    Несколько часов спустя трактирщик стоял в дверях «Путеводного камня» и смотрел в темноту, давая отдых усталым глазам. Квадраты света из трактирных окон желтели на дороге и дверях кузницы напротив. Не очень-то оживленная дорога, да и не такая уж большая. Порою кажется, она вообще никуда не ведет, не то что другие, приличные дороги. Трактирщик набрал полную грудь осеннего воздуха и беспокойно огляделся, словно ожидая чего-то.
    Рыжий трактирщик называл себя Коутом: он тщательно подобрал имя, перед тем как поселиться здесь. Новое имя понадобилось ему по многим вполне понятным причинам, а также по нескольким весьма странным — одной из которых было то, что имена для этого человека значили очень много.
    Трактирщик поднял взгляд к звездам, мерцающим на черном бархате безлунной ночи. Он знал их все до единой: все их истории и имена. Знал давно и привычно, как собственные руки.
    Коут посмотрел под ноги, вздохнул, сам того не заметив, и вошел в дом. Он запер дверь и закрыл широкие окна ставнями, словно отделяя и отдаляя себя от звезд и их бесчисленных имен.
    Потом он методично подмел пол, не пропустив ни одного угла, вымыл столы и стойку, терпеливо и тщательно. После часовой работы вода в его ведре оставалась почти чистой — и благородная дама не побрезговала бы умыться.
    Наконец Коут втащил за стойку табурет, влез на него и начал протирать бесчисленные бутылки и бутылочки, уютно гнездившиеся между двумя огромными бочками. Эта работа шла куда медленнее, и скоро стало понятно, что вытирание пыли — только повод подержать бутылки в руках и погладить. Трактирщик даже замурлыкал какую-то песенку — сам того не замечая, иначе тут же перестал бы.
    Привычные движения — поворот бутыли в ловких длинных пальцах — словно стерли несколько усталых складок с лица трактирщика, омолодили его. Теперь этому человеку никто не дал бы и тридцати. Да какое тридцать! Он вообще стал выглядеть слишком молодо для трактирщика — и слишком молодо для обладателя таких глубоких печальных морщин.
    Коут поднялся по лестнице и открыл дверь. Его комната была обставлена просто и по-монашески строго: черный каменный камин в центре, пара кресел и небольшой стол. У стены узкая кровать, в ее изножье большой сундук темного дерева. И всё — ни украшений на стенах, ни коврика на полу.
    В коридоре послышались шаги, и в комнату вошел юноша с миской тушеного мяса, от которого исходил пар и запах острого перца. Юноша был само очарование: темноволосый, с бойкой улыбкой и хитрыми глазами.
    — Давненько ты не засиживался допоздна, — сказал он, ставя миску на стол. — Сегодня были хорошие истории, Реши?
    Трактирщик чуть улыбнулся этому имени — почти прозвищу, еще одному из многих его имен — и уселся в низкое кресло перед огнем:
    — Что ты узнал сегодня, Баст?
    — Сегодня, учитель, я узнал, почему у великих любовников зрение лучше, чем у великих ученых.
    — И почему же, Баст? — спросил Коут с едва заметной смешинкой в голосе.
    Баст закрыл дверь и, развернув второе кресло к огню, сел напротив учителя. Двигался юноша с удивительным изяществом и грацией, будто пританцовывая.
    — Понимаешь, Реши, все мудрые книги лежат в темных комнатах. А прелестные девы гуляют под ярким солнцем, и поэтому их изучение гораздо меньше вредит глазам.
    Коут кивнул:
    — Поэтому умнейшие из студентов выносят книги на улицу, где могут совершенствоваться, не боясь за свое драгоценное зрение.
    — Конечно, Реши, я тоже так подумал. Я же один из умнейших.
    — Разумеется.
    — Но когда я нашел уютное местечко на солнышке и собрался углубиться в чтение, появилась прекрасная дева и помешала моим занятиям.
    Коут вздохнул:
    — Я прав, предполагая, что за сегодня ты не прочитал ни строчки из «Целум Тинтур»?
    Басту удалось изобразить на лице что-то вроде смущения.
    Глядя в огонь, Коут попытался сохранить суровую гримасу учителя, но мало преуспел в этом и расхохотался:
    — Ох, Баст, надеюсь, она была прелестна, как теплый ветерок под сенью дерев. Я плохой учитель, раз так говорю, но я рад. Сейчас я не готов к длинному уроку. — Оба помолчали. — На Картера сегодня вечером напал скрелинг.
    Улыбка сползла с лица Баста, словно треснувшая маска.
    — Скрель? — Бледный от потрясения, он приподнялся в кресле, будто собрался бежать, потом, смутившись, заставил себя опуститься обратно. — Откуда ты знаешь? Кто нашел тело?
    — Он все еще жив, Баст. И принес труп — скрелинг был один.
    — Скрелинг не бывает один, сам знаешь, — мрачно возразил Баст.
    — Знаю, — сказал Коут. — Но факт остается фактом — там был только один.
    — И Картер убил его? Может, это был не скрелинг? А…
    Коут осадил ученика тяжелым взглядом:
    — Баст, это был один из скреля. Я сам его видел. Картеру просто повезло. Но он сильно пострадал: сорок восемь швов, я почти все нитки на него извел. — Коут взял со стола миску. — Если кто-нибудь спросит, говори, что мой дедушка служил охранником в караване и научил меня промывать и зашивать раны. Сегодня они были слишком потрясены, чтобы задавать вопросы, но завтра могут и поинтересоваться. А мне это ни к чему. — Он подул на миску так, что пар окутал его лицо.
    — Что ты сделал с трупом?
    — Я, — подчеркнул Коут, — с ним ничего не делал. Я просто трактирщик и понятия не имею, что следует делать с такими вещами.
    — Реши, но ты же не мог позволить, чтобы они разбирались с этим сами!
    Коут вздохнул:
    — Они отнесли труп к священнику. Сделал он все правильно — хотя совершенно не представлял, с чем имеет дело.
    Баст открыл рот, но Коут не дал ему вставить ни слова:
    — Да, я удостоверился, что яма достаточно глубокая. Да, я проверил, чтобы в костре было рябиновое полено. Да, труп горел долго и жарко и сгорел дотла, прежде чем его закопали. И да, я проследил: никто не отломил себе кусочек и не отсыпал пепла на память. — Брови трактирщика сурово сошлись к переносице. — Я не идиот, знаешь ли.
    Баст явно успокоился и откинулся в кресле:
    — Знаю, знаю, Реши. Просто без подсказки половина из этих фермеров не догадается даже помочиться по ветру. — Он помолчал секунду и сказал: — Все равно я не могу представить, почему скрелинг был только один.
    — Может быть, все остальные погибли при переходе через горы, — предположил Коут. — Все, кроме этого.
    — Возможно, — неохотно признал Баст.
    — А может, дело в той буре, что случилась пару дней назад. Настоящий фургоновал, как мы когда-то говорили в труппе. Ужасный ветер и дождь — может быть, один отбился от скреля…
    — Первый вариант нравится мне больше, Реши, — встревожился Баст. — Тройной-четверной скрель пройдет через этот городок, как… как…
    — Горячий нож сквозь масло?
    — Как много горячих ножей сквозь пару десятков фермеров, — сухо ответил Баст. — Эти люди совсем не умеют защищаться. Могу поспорить, что во всем городишке не найдется и шести мечей. Да и что мечи против скреля?
    Наступило задумчивое молчание, потом Баст снова заерзал:
    — Другие новости есть?
    Коут покачал головой:
    — До новостей они сегодня не добрались. Они еще только истории рассказывали, когда ввалился Картер и все перевернулось вверх дном. Но, думаю, из-за такого события они завтра придут снова — мне будет чем заняться.
    Коут рассеянно помешал ложкой в миске.
    — Пожалуй, надо было купить скреля у Картера, — сказал он задумчиво. — А он бы на эти деньги купил новую лошадь. Люди приходили бы отовсюду взглянуть на чудище — и дела пошли бы в гору…
    Баст, словно онемев, перепуганно воззрился на учителя.
    Коут успокаивающе махнул ложкой и криво улыбнулся:
    — Да шучу я, Баст. Хотя могло и хорошо получиться.
    — Нет, Реши, хорошо получиться не могло! — горячо возразил Баст и передразнил: — «Люди приходили бы отовсюду взглянуть на чудище…» Ну ты скажешь!
    — Но дела пошли бы в гору, — мечтательно повторил Коут. — И побольше бы дел. — Он снова потыкал ложкой в мясо. — Хоть каких.
    Он умолк и уставился в миску отсутствующим взглядом. Потом мрачно сказал:
    — Я ужасный учитель, Баст. Ты, должно быть, помираешь здесь с тоски.
    Баст пожал плечами.
    — Ну, в городе есть пара-тройка скучающих молодух, да и девицы имеются, — заметил он с мальчишеской ухмылкой. — У меня свои развлечения.
    — Вот и славно, Баст.
    Снова воцарилось молчание. Коут занялся едой: зачерпнул мяса, положил в рот, прожевал, проглотил.
    — Знаешь, они решили, что это был демон.
    Баст опять пожал плечами:
    — Мог ведь быть и демон, Реши. Пусть лучше так думают.
    — Да. В общем, я-то их убедил. Но ты понимаешь, что это значит? Кузнец хорошо заработает в ближайшую пару дней.
    Их взгляды встретились. Баст старательно изобразил на лице полное равнодушие:
    — Вот как?
    Коут кивнул:
    — Я не буду винить тебя, Баст, если ты захочешь уйти. В конце концов, ты сможешь найти место и получше.
    Баста словно громом поразило:
    — Ноя не могу уйти, Реши! — Он беззвучно открывал и закрывал рот, словно потерял дар речи. — Кто же станет меня учить?
    — И в самом деле, кто? — Усмешка на мгновение высветила его истинный возраст.
    Под глубокими морщинами и безмятежной маской туповатого трактирщика прятался совсем молодой человек — ничуть не старше своего темноволосого товарища. Он указал ложкой на дверь:
    — Тогда иди читай. Или не давай спать какой-нибудь фермерской дочке. Наверняка у тебя найдутся занятия поинтереснее, чем смотреть, как я ужинаю.
    — На самом деле…
    — Изыди, демон! — провозгласил Коут с набитым ртом и повторил то же самое на темийском, пестрящем непредсказуемыми ударениями: — Техус антауза еха!
    Баст прыснул от неожиданности и продемонстрировал непристойный жест.
    Коут прожевал и попробовал другой язык:
    — Арои те денна-лейан!
    — Да прекрати, уже не смешно! — взмолился Баст.
    — Заклинаю землей и камнем, изыди! — Коут опустил пальцы в свою чашку и небрежно побрызгал на Баста. — Чары, рассейтесь!
    — Сидром заклинаешь? — обиженно хихикнул Баст, смахивая с рубашки каплю. — Не осталось бы пятен…
    Коут положил в рот очередную ложку мяса:
    — Иди промой. Если ничто не поможет, то рекомендую все же приучиться к тайнам бесчисленных формул растворителей, которые хранит «Целум Тинтур». Главе где-то в тринадцатой.
    — Ладно. — Баст встал и все с той же странной грацией прошествовал к выходу. — Позови, если понадоблюсь. — Он вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
    Трактирщик ел медленно, подбирая соус куском хлеба и то и дело поглядывая в окно, хотя свет лампы в комнате и темнота снаружи превращали стекло в зеркало.
    Потом его взгляд возвращался к обстановке комнаты, перебегая с одного предмета на другой: камин в центре, сложенный из того же черного камня, что и очаг внизу, — маленькая инженерная находка, которой трактирщик весьма гордился. Кровать: узкая, почти походная койка, да и матрас на ней — одно название. Но наметанный глаз мог заметить еще кое-что, от чего взгляд отвлекался как бы сам собой. Так избегают встретиться глазами с прежней пассией на званом обеде или с давним врагом в битком набитой вечерней пивной.
    Коут попытался поуютнее устроиться в кресле, поерзал, вздохнув, повернулся, и взгляд его нечаянно упал на сундук в изножье кровати.
    Сундук был сделан из роу — редкого тяжелого дерева, угольно-черного и гладкого, словно стекло. Это дерево высоко ценили парфюмеры и алхимики — кусочек размером с ноготь большого пальца продавался на вес золота. Целый сундук из роу превосходил всякие представления о сумасбродстве и расточительности.
    Сундук запирался на три замка: железный, медный и невидимый. В ночи дерево издавало едва уловимый цитрусовый запах с оттенком раскаленного железа.
    Коут не сразу отвел взгляд, он не стал притворяться, будто сундука здесь нет и никогда не было. В один краткий миг на лице трактирщика проступили все морщины, стертые простыми вечерними радостями. Уютное спокойствие бутылей и книг мгновенно исчезло, оставив в глазах только боль и пустоту. Лицо на миг исказила гримаса острой тоски, смешанной с сожалением.
    Но все тут же исчезло под маской усталого трактирщика, называющего себя Коутом. Человек снова незаметно для себя вздохнул и поднялся с кресла.
    Он не сразу собрался с духом, чтобы пройти мимо сундука к кровати. И не сразу смог заснуть.

    Как и предполагал Коут, компания следующим вечером вернулась в «Путеводный камень», чтобы поужинать и выпить. Вялые попытки рассказать историю быстро заглохли: ни у кого не было настроения.
    Так что еще засветло разговор свернул на более важные вещи — слухи, доходившие до городка, по большей части малоутешительные. Кающийся король никак не мог расправиться с мятежниками в Резавеке. Это немного беспокоило, но лишь немного. Резавек был далеко, и даже Коб, повидавший больше всех остальных, затруднился бы отыскать его на карте.
    Войну здесь обсуждали на своем языке, понятном и близком каждому. Коб предсказывал третий налог после уборки урожая. Никто с ним не спорил, хотя на памяти людской не было случая, чтобы обдирали три раза за один год.
    Джейк полагал, что урожай будет достаточно хорош, чтобы третий налог не заставил голодать большинство семей. Кроме разве что Бентли, у которых и так трудные времена. И Оррисонов: у них продолжают исчезать овцы. И Чокнутого Мартина, конечно, — он в этом году все засеял ячменем, когда фермеры с мозгами посадили бобы. В войне есть и хорошие стороны — солдатам надо есть, едят они бобы, так что цены будут высоки.
    Выпив еще по паре кружек, компания обратилась к более близким и насущным проблемам. На дорогах полно дезертиров и других подозрительных типов; даже короткие поездки небезопасны. Сами дороги в ужасном состоянии, но тут уж ничего не поделаешь: зима всегда холодна, а дороги — плохи. Жаловаться, конечно, можно, но лучше помалкивать да жить себе потихоньку.
    Но теперь все изменилось. За последние два месяца дороги так испортились, что люди перестали даже ворчать. Последний караван состоял из двух фургонов и четырех охранников. Торговец просил десять пенни за двести граммов соли и пятнадцать — за голову сахара. У него не было ни перца, ни корицы, ни шоколада, только один маленький мешочек кофе, за который он хотел два серебряных таланта. Поначалу все смеялись над такими ценами, но, когда торговец стал настаивать, обругали его и выставили вон.
    Это было два оборота назад: двадцать два дня. С тех нор не проехало ни одного дельного торговца, хотя сезон был в разгаре. Так что, несмотря на третий налог, маячивший вечной угрозой, люди стали заглядывать в кошельки и жалеть, что не купили чего-нибудь про запас — просто на случай, если снег выпадет рано.
    Никто из компании и словом не обмолвился о вчерашней ночи и о твари, которую они сожгли и закопали. Город, ясное дело, полнился слухами и сплетнями; звучало и слово «демон», но его произносили с едва скрываемой улыбкой. Раны Картера, конечно, подтверждали, что истории и легенды хотя бы наполовину правдивы — но ведь не больше чем наполовину…
    Тварь видели только шестеро друзей, они же ее и сожгли. При этом один из компании был ранен, а остальные пьяны. Священник, говорят, тоже видел дохлую тварь, но ему не привыкать. Работа у него такая: видеть демонов.
    Трактирщик тоже видел чудище, но он-то нездешний. И не может знать того, что знает каждый ребенок в городке: рассказывать истории у камелька можно сколько угодно, только происходят они всегда где-нибудь «в далекой-предалекой стране». А здесь, в городке, не место для демонов.
    Кроме того, дела и так шли из рук вон плохо. Коб и остальные понимали — обсуждать эту историю больше не стоит. Иначе они выставят себя на посмешище, как Чокнутый Мартин, который однажды пытался вырыть колодец прямо посреди дома.
    И все же каждый из шестерых купил у кузнеца что-нибудь из железа холодной ковки, годное для хорошего удара, но своими мыслями и опасениями делиться они друг с другом не стали. Этим вечером они, как обычно, жаловались на дороги: те и были-то ужасны, а становятся еще хуже; говорили о торговцах и дезертирах, о сборщиках налогов и о том, что на зиму не хватит соли. Вспоминали, как десять лет назад никому и в голову бы не пришло запирать двери, не говоря о том, чтобы задвигать их на ночь чем-нибудь тяжелым.
    Потом беседа пошла на убыль, и, хотя никто из них так и не отважился заговорить о своих тревогах, вечер снова закончился на унылой ноте. А как иначе — такие уж времена.

    ГЛАВА ВТОРАЯ
    ЧУДЕСНЫЙ ДЕНЕК

    Стоял великолепный осенний день, каких много в сказках и крайне мало в реальном мире. Погода была сухая и теплая — очень подходящая для дозревания пшеницы и ржи. Деревья по обеим сторонам дороги уже меняли цвет. Высокие тополя обрели желтизну доброго масла, а заросли сумаха, выползающие на дорогу, горели ослепительно красным. Только старые дубы с неохотой отпускали лето: в их листве зелень и золото мешались поровну.
    Лучшего денька и представить нельзя для того, чтобы полдесятка дезертиров с охотничьими луками освободили вас от тягот собственности.
    — Да разве это лошадь, сэр? — взмолился Хронист. — Как только ее запрягут в телегу и пойдет дождь, она…
    Предводитель шайки оборвал его резким жестом:
    — Слушай, приятель, королевская армия платит хорошие деньги за любую четвероногую животину, да будь она и одноглазая. Если б ты часом сбрендил и стал кататься по дороге на игрушечной лошадке, я б и ее забрал.
    Этот человек явно умел командовать. Похоже, недавно ходил в младших офицерах, подумал Хронист.
    — Так что слезай, — спокойно посоветовал главарь, — да иди своей дорогой.
    Хронист слез с лошади. Его грабили неоднократно, и он понимал, когда можно что-нибудь выиграть болтовней, а когда не стоит и пытаться. Эти ребята дело свое знали, на пустую браваду и угрозы времени не тратили. Один из грабителей осмотрел лошадь, проверил копыта, зубы, сбрую. Двое с солдатской сноровкой обшарили седельные сумки и выбросили все нехитрые пожитки наземь. Два одеяла, плащ с капюшоном, плоский кожаный пенал и тяжелый, плотно набитый саквояж.
    — Это все, командир, — сказал один, — да еще килограмм восемь овса.
    Главарь присел, открыл кожаный пенал и заглянул внутрь.
    — Здесь только бумага и перья, — сказал Хронист.
    Главарь обернулся через плечо:
    — Так ты писец?
    Хронист кивнул:
    — Этим я зарабатываю на жизнь, сэр. Но вам оно без пользы.
    Главарь осмотрел пенал, понял, что там действительно больше ничего нет, и отложил его. Потом вытряхнул содержимое саквояжа на расстеленный плащ Хрониста и стал неторопливо рыться в вещах.
    Он забрал почти всю соль и пару шнурков. Затем, к печали писца, вытащил рубашку, которую Хронист купил в Линвуде. Сшитая из тонкого льна и выкрашенная в ярко-синий цвет — так называемый «королевский синий», — она была слишком хороша для путешествия. Хронист вздохнул: он даже не успел ни разу ее надеть.
    Главарь оставил все прочее лежать на плаще и встал. Остальные грабители по очереди копались в вещах.
    — У тебя ведь только одно одеяло, Джениз? — спросил главарь. Тот кивнул. — Тогда забери одно у него — зимой пригодится.
    — Его плащ лучше моего, сэр.
    — Возьми, но оставь свой. Ты тоже, Виткинс, если заберешь его трутницу, оставь ему свою старую.
    — Я свою потерял, сэр, — сказал Виткинс. — А то бы оставил.
    Грабеж проходил на удивление цивилизованно. Хронист лишился всех иголок, кроме одной, двух запасных пар носков, мешочка сушеных фруктов, двух голов сахара, ополовиненной бутылки спирта и пары игральных кубиков из слоновой кости. Ему оставили всю прочую одежду, сушеное мясо и недоеденную буханку поразительно черствого ржаного хлеба. Плоский кожаный пенал не тронули вовсе.
    Когда грабители запихнули оставшееся добро обратно в саквояж, их предводитель повернулся к Хронисту:
    — Ну, теперь давай кошелек.
    Хронист отдал кошелек.
    — И кольцо.
    — Сомневаюсь, что в нем есть серебро, — буркнул Хронист, с трудом стягивая кольцо с пальца.
    — А это что у тебя на шее?
    Хронист расстегнул рубашку и показал простое кольцо из серого металла, висящее на кожаном шнурке.
    — Просто железо, сэр.
    Главарь подошел ближе, потер кольцо двумя пальцами и отпустил обратно.
    — Оставь себе. Я не из тех, кто встает между человеком и его религией. — Он вытряхнул содержимое кошелька в ладонь, перебрал монеты пальцем, хмыкнул довольно и удивленно заметил: — А за писанину платят лучше, чем я думал, — и стал делить деньги между своими людьми.
    — Не стоит, наверно, надеяться, что вы оставите мне один-два пенни? — спросил Хронист. — Чтобы хоть пару раз поесть горячего.
    Шестеро молодцов обернулись к нему, словно не веря своим ушам. Предводитель расхохотался.
    — Тело Господне! Да у тебя, парень, орехи в штанах не мелкие! — В его голосе звучало ворчливое уважение.
    — Вы кажетесь разумным человеком, — пожал плечами Хронист. — А всем нужно что-то есть.
    В первый раз за все время главарь шайки улыбнулся:
    — С этой мыслью я полностью согласен. — Он взял два пенни, показал всем и положил обратно в кошелек Хрониста. — Вот тебе: по пенни на орех.
    Вручив Хронисту кошелек, он затолкал прекрасную, королевского синего цвета рубашку в седельную сумку.
    — Спасибо, сэр, — сказал Хронист. — Возможно, вам полезно будет узнать, что в бутылке, которую взял у меня один из ваших людей, древесный спирт — я им протираю перья. Плохо будет, если он его выпьет.
    Предводитель снова улыбнулся и кивнул.
    — Видите, что с людьми хорошее обращение делает? — спросил он своих соратников и взобрался на лошадь. — Истинное удовольствие было с вами пообщаться, господин писец. Если вы продолжите путь сейчас, то к темноте как раз доберетесь до Аббатсфорда.
    Когда стук копыт затих вдали, Хронист перепаковал свой саквояж, убедившись, что все сложено как следует. Потом он стащил один башмак, оторвал подкладку и вытащил из носка плотно замотанную связку монет. Он переложил несколько монет в кошелек, затем развязал штаны, из-под нескольких слоев одежды вытащил еще одну связку монет, часть которых переложил туда же.
    Главное на дороге — держать в кошельке правильное количество денег. Положишь слишком мало — грабители разочаруются и станут искать еще; слишком много — придут в восторг и в них разгорится жадность.
    Была и третья связка монет — запеченная в ту самую черствую буханку хлеба, которой мог заинтересоваться только совсем уж отчаявшийся грабитель. Эту связку Хронист оставил нетронутой, как и целый серебряный талант, спрятанный в чернильнице. Многие годы он считал эту монету счастливой — ее никто ни разу не нашел.
    Хронист не мог не признать, что это было самое цивилизованное ограбление, какому он когда-либо подвергался. Досадно, конечно, потерять лошадь и седло, но можно купить другие в Аббатсфорде, и еще останется довольно, чтобы со всеми удобствами закончить это дурацкое путешествие и встретиться со Скарпи в Трейе.
    Повинуясь настоятельному зову природы, Хронист сошел с дороги и продрался сквозь заросли кроваво-красного сумаха. Когда он застегивал штаны, в подлеске что-то зашевелилось и из кустов вырвалась черная тень.
    Хронист отпрянул, вскрикнув от ужаса, и тут же понял, что это всего-навсего ворона. Посмеиваясь над собственной глупостью, он оправил одежду и пошел через кусты обратно к дороге, счищая невидимые нити паутины, прилипшие к лицу.
    Закинув за спину саквояж и пенал, Хронист вдруг почувствовал, что у него будто камень с души свалился. Самое худшее уже случилось и оказалось не особенно-то и страшным. В ветвях шелестел легкий ветерок, срывая тополиные листья и бросая их, словно золотые монеты, на разрытую колеями дорогу. Одним словом: чудесный денек!

    ГЛАВА ТРЕТЬЯ
    ДЕРЕВО И СЛОВО

    Коут лениво листал книгу, пытаясь отгородиться от тишины пустого трактира, когда вдруг отворилась дверь и вошел, пятясь задом, Грейм.
    — Только что закончил, — пробубнил он, лавируя с преувеличенной осторожностью между столами. — Думал прошлым вечером принести, да потом решил: «Положу-ка еще слой масла, разотру и просушу». И не скажу, что пожалел. Лорды-леди, вот уж не худшее, что из этих рук выходило!
    Между бровями трактирщика пролегла было недоуменная складка, но при виде большого плоского свертка в руках Грейма его озарило:
    — А-а! Крепежная доска! Прости, Грейм, это так давно было. Я уж и забыл. — Коут вымученно улыбнулся.
    Грейм посмотрел на него с некоторым удивлением:
    — Четыре месяца — не слишком долго для дерева из самого Ариена. Да еще при таких дурных дорогах, как щас.
    — Четыре месяца… — эхом повторил Коут, но, заметив, что Грейм внимательно за ним наблюдает, поспешно добавил: — Это ж целая жизнь, когда ждешь чего-то. — Он попытался выдавить радостную улыбку, но вышло бледно.
    Да и сам Коут выглядел плоховато: не то чтобы нездоровым, но каким-то изможденным — как растение, пересаженное в неподходящую почву и увядающее от нехватки жизненных соков.
    Грейм заметил перемену: жесты трактирщика стали скупее и суше, голос утратил глубину. Даже глаза блестели не так ярко, как месяц назад, и словно выцвели. В них стало меньше морской пены и травяной зелени, чем раньше, теперь они напоминали цветом речноросль или бутылку зеленого стекла. А волосы трактирщика, пламеневшие прежде, теперь казались рыжими. Просто рыжими.
    Коут развернул ткань и заглянул под нее. Дерево было угольно-черное, с еще более темными прожилками — и тяжелое, как железный лист. Над врезанным в доску словом торчали три темных колышка.
    — «Глупость», — прочел Грейм. — Странное имя для меча.
    Коут кивнул, изображая полнейшее равнодушие, и спросил:
    — Сколько я тебе должен?
    Грейм подумал секунду:
    — За вычетом того, что ты мне уже дал, и чтобы покрыть стоимость дерева… — В его глазах блеснул хитрый огонек. — Где-то один и три.
    Коут отдал ему два таланта:
    — Возьми все. С этим деревом трудно работать.
    — Это уж точно, — удовлетворенно заметил Грейм. — Под пилой — как каменное. Резец пробую — как железо. А под конец еще и прожечь никак не мог.
    — Я заметил, — сказал Коут с искрой интереса и провел пальцем по более темной ложбинке, образованной в дереве буквами. — И как тебе это удалось?
    — Ну, — самодовольно отозвался Грейм, — я полдня зря убил, да и притащил его в кузницу. Мы с мальчиком прожгли его каленым железом. Больше двух часов мучились, чтобы почернело. И ни дымка не пустило, зато старой кожей и клевером жуть как смердело. Вот проклятущая штуковина! Что ж это за дерево такое, что не горит?
    Грейм подождал минутку, но трактирщик не подавал виду, что слышал вопрос.
    — Куда его повесить-то?
    Коут приподнялся, чтобы оглядеть зал:
    — Оставь пока здесь. Я еще не решил, куда его пристроить.
    Грейм отсыпал горсть железных гвоздей и пожелал трактирщику доброго дня. Коут остался за стойкой, рассеянно поглаживая дерево и выбитое слово. Вскоре из кухни вышел Баст и заглянул учителю через плечо.
    Оба молчали — долго, словно отдавая дань мертвому.
    Наконец Баст заговорил:
    — Реши, могу я задать вопрос?
    Коут мягко улыбнулся:
    — Всегда, Баст.
    — Неприятный вопрос?
    — Только такие вопросы и имеют смысл.
    Они помолчали еще с минуту, разглядывая предмет на стойке, словно стараясь запомнить его в мельчайших подробностях. «Глупость».
    Баст открыл было рот, но, не найдя слов, расстроенно закрыл, затем повторил эту пантомиму.
    — Покончим с этим, — наконец сказал Коут.
    — О чем ты думал? — спросил Баст со странной смесью участия и смущения.
    Коут долго молчал, прежде чем ответить.
    — Что-то я стал слишком много думать, Баст. Мои величайшие успехи происходили из решений, которые я принимал, когда не раздумывал, а просто делал, что мне подсказывало сердце. Даже если не мог дать разумного объяснения… — Он мечтательно улыбнулся. — И даже если у меня были веские причины не делать того, что я делал.
    Баст потер щеку:
    — Таким путем ты пытаешься избежать собственных сомнений?
    Коут поколебался.
    — Можно сказать и так, — признал он.
    — Так мог бы сказать я, — бесцеремонно заявил Баст, — А вот ты стал бы все усложнять — неизвестно зачем.
    Коут пожал плечами и снова вернулся к созерцанию доски:
    — Что ж, делать нечего, придется найти ей место.
    — Но не здесь же? — испугался Баст.
    Ядовитая усмешка несколько оживила лицо Коута.
    — Конечно же здесь, — ответил он, словно радуясь ужасу Баста, затем сжал губы и обвел стены оценивающим взглядом: — Кстати, где ты его припрятал?
    — У себя в комнате, — признался Баст. — Под кроватью.
    Коут рассеянно покивал, продолжая разглядывать стены:
    — Так иди достань. — Он махнул рукой, будто отгоняя муху, и Баст поспешил вон, совершенно расстроенный.
    Когда Баст вернулся в зал, помахивая черными ножнами с мечом, на стойке уже красовался ряд сверкающих бутылок, а Коут стоял на освободившейся полке и пристраивал крепежную доску над одной из тяжелых дубовых бочек. При виде ученика он перестал бить по гвоздю и негодующе воскликнул:
    — Повежливее, Баст! У тебя в руках настоящая леди, а не простушка с Деревенских танцулек.
    Баст замер на полпути к стойке и послушно взял меч обеими руками.
    Коут загнал в стену пару гвоздей, накрутил проволоку и надежно закрепил доску на стене.
    — Подай, если не сложно, — попросил он с непонятной запинкой.
    Обеими руками Баст протянул ему меч, на мгновение став похожим на оруженосца, который подает оружие доблестному рыцарю в сверкающих доспехах. Но здесь никакого рыцаря не было — только обычный человек в фартуке, именующий себя трактирщиком Коутом. Приняв у Баста меч, он выпрямился на полке за стойкой.
    Без всякой торжественности трактирщик вытащил меч из ножен. В осеннем свете, заливающем трактир, клинок тускло отливал серовато-белым. Он выглядел совершенно новым: ни единой царапины на сером металле, — но на самом деле был очень стар. И хотя всякий узнал бы в нем настоящий меч, его форму никто — по крайней мере, в этом городке — не назвал бы привычной. Он выглядел так, словно алхимик подверг перегонке десяток мечей, а когда тигель остыл, на дне остался этот: меч в чистом виде. Узкий и изящный, он был смертоносен, как острый камень под быстрой водой.
    Коут подержал меч пару секунд. Рука его не дрогнула.
    Затем разместил меч на доске. Серовато-белый металл засиял на фоне темного роу, а рукоять почти слилась с деревом. Слово под мечом, черное на черном, словно осуждало: «Глупость».
    Коут слез с полки, встал рядом с Бастом и посмотрел на дело своих рук. Первым нарушил молчание Баст.
    — Действительно потрясающе, — признал он печальную правду. — Но ведь… — Он умолк и пожал плечами, тщетно пытаясь подобрать слова.
    Коут, непривычно веселый, похлопал его по спине:
    — На мой счет не беспокойся. — Он заметно оживился, словно повешенный меч придал ему сил. — Мне нравится, — заявил он с внезапной убежденностью и прицепил черные ножны к одному из колышков крепежной доски.
    Потом пришло время других дел: надо было протереть и расставить по местам бутылки, приготовить обед, убрать после готовки. На какое-то время оба погрузились в несложные и приятные хлопоты, болтая за работой о всяких пустяках. И лишь когда почти все было приготовлено, стало заметно, как неохотно расстаются они с каждым делом — словно боясь, что работа закончится и трактир снова заполнит тишина.
    Но тут случилось нечто неожиданное. Дверь распахнулась, и в «Путеводный камень» хлынула теплая бурлящая волна шума, а за ней потянулись и люди. Болтая, они выбирали столы, бросали рядом свои пожитки и вешали плащи на спинки стульев. Мужчина в рубахе из тяжелых металлических колец отстегнул меч и поставил его у стены. У двоих-троих гостей на поясах висели ножи. Некоторые сразу потребовали выпивки.
    Пару секунд Коут и Баст смотрели на все это словно завороженные, а затем слаженно и гладко включились в происходящее. Коут заулыбался и стал разливать напитки. Баст бросился на улицу: посмотреть, есть ли лошади, нуждающиеся в стойлах.
    Через десять минут трактир полностью переменился. На стойке звенели монеты, на деревянных блюдах громоздились фрукты и куски сыра, а в кухне над огнем пыхтел большой медный чайник. Гости сдвинули столы и стулья, чтобы усесться одной группой — всего их оказалось около десятка.
    Коут угадал, кто здесь кто, едва они вошли. Двое мужчин и две женщины — фургонщики-перевозчики, закаленные долгими годами походной жизни; они радуются, что проведут сегодняшнюю ночь не на ветру. Трое охранников с жесткими цепкими взглядами, от них пахнет железом. Лудильщик с печкой-пузанкой и вечной улыбкой, обнажающей остатки зубов. Два юнца, один рыжеватый, другой темноволосый, оба хорошо одеты и правильно говорят: путешественники, достаточно благоразумные, чтобы объединиться с большей группой ради безопасности на дороге.
    Размещение гостей заняло час или два. Сначала поторговались о ценах на комнаты, потом начались дружеские споры, кому с кем спать. Из фургонов и седельных сумок принесли необходимую мелочь. Кто-то потребовал ванну, и вода уже грелась. Лошадям дали сена, и Коут доверху заполнил маслом все лампы.
    Лудильщик поспешил на улицу, чтобы провести оставшееся до темноты время с пользой для дела. Со своей двухколесной тележкой, запряженной мулом, он шел по улицам городка, а вокруг него роилась ребятня, выпрашивая сладости, сказки и шимы.
    Когда дети поняли, что им ничего не перепадет, их интерес к лудильщику угас. Они окружили кольцом одного из мальчиков и стали хлопать в такт детской песенке, которая уже была стара как мир, когда ее распевали их дедушки и бабушки:
    Синим стал огонь в печи —
    Что нам делать, научи!
    Наутек — со всех ног!

    Мальчик в кругу, смеясь, пытался выбраться из кольца, а другие дети отталкивали его.
    — Лужу-паяю, — звенел колокольчиком старческий голос. — Кастрюли починяю. Ножи-ножницы точу. Воду прутиком ищу. Вырежу пробку. Есть матушкин листок. Шали из шелку — не уличный платок. Бумага, чтоб писать. Конфеты, чтоб сосать.
    Это снова привлекло внимание детей, и они стайкой сбежались к лудильщику. Сопровождаемый этим небольшим парадом, старик шел по улицам, напевая:
    — На хороший пояс кожа. Злой черный перец. Кружева работы тонкой, яркие перья. Днем пришел лудильщик в город, утром уж уйдет. Дотемна с работой спорит, песенки поет. Подходи, жена, и дочка гоже подходи, ткани есть, а может, хочешь розовой воды?
    Через пару минут он расположился во дворе «Путеводного камня», установил точильное колесо и начал точить нож.
    Вокруг старика стали собираться взрослые, а дети вернулись к своей игре. Девочка в центре круга, прикрыв глаза рукой, пыталась поймать других детей, а они убегали, хлопая в ладоши и распевая:
    Словно ворон, черен глаз.
    Где спасение для нас?
    Дальше, ближе — всех увижу.

    Лудильщик обслуживал всех в очередь, а иногда одновременно двоих или троих. За острый нож он брал тупой да мелкую монетку. Продавал ножницы и иголки, медные кастрюли и маленькие бутылочки, которые жены прятали, едва купив. Он торговал пуговицами и мешочками с корицей и солью, лаймами из Тинуэ, шоколадом из Тарбеана, полированным рогом из Аэруэха…
    А дети тем временем продолжали петь:
    Может человек безлицый,
    Словно тень, везде явиться.
    Вот бы выведать их планы…
    Чандрианы, чандрианы.

    Путешественники, как прикинул Коут, провели вместе около месяца: достаточно, чтобы притереться друг к другу, но маловато, чтобы начать ссориться из-за пустяков. Запах дорожной пыли и лошадей, исходивший от них, щекотал трактирщику ноздри, словно дорогие духи.
    Лучше всего был шум: поскрипывала кожа, хохотали мужчины, трещал и плевался огонь в очаге, кокетничали женщины, кто-то опрокинул стул. Впервые за очень долгое время трактир «Путеводный камень» покинула тишина — впрочем, возможно, она просто хорошо спряталась или истончилась до полной незаметности.
    Коут все время оказывался в самой гуще, ни на секунду не прекращая движения, управляя происходящим, словно огромной сложной машиной. Он подбегал с напитком, как только выкрикивали заказ, он говорил и слушал ровно столько, сколько требовалось, он смеялся над шутками, пожимал руки, улыбался и сметал монеты со стойки, будто и в самом деле нуждался в деньгах.
    Затем пришло время песен. Когда все любимые песни были спеты, людям захотелось еще, и Коут за стойкой заводил все новые и новые, отбивая такт ладонями. В волосах его плясали отблески пламени, и столько куплетов в «Лудильщике да дубильщике», сколько спел он, никто до сих пор не слыхивал — но никто не обратил на это ни малейшего внимания.

    Пару часов спустя в общем зале воцарились уют и непринужденное веселье. Коут раздувал огонь, стоя на коленях перед очагом, как вдруг за его спиной кто-то произнес:
    — Квоут?
    Трактирщик обернулся, нацепив удивленную улыбочку:
    — Сэр?
    Это был один из хорошо одетых юношей. Он слегка пошатывался.
    — Ты Квоут.
    — Коут, сэр, — ответил Коут тем ласковым тоном, каким матери увещевают детей, а трактирщики — подгулявших клиентов.
    — Квоут Бескровный! — упорствовал юноша с пьяной уверенностью. — Ты показался мне похожим на кого-то, но на кого, я не мог понять. А потом услышал, как ты поешь, и вспомнил. — Он гордо улыбнулся и постучал пальцем по носу. — Я как-то слышал тебя в Имре. Все глаза проплакал потом. Никогда не слышал ничего подобного ни до, ни после. Прямо сердце разорвалось.
    Речь юноши становились все более путаной, но лицо его оставалось непреклонным.
    — Я знал, что это не можешь быть ты. Но потом подумал, что все равно ты. У кого еще твои волосы? — Он потряс головой, безуспешно пытаясь протрезветь. — Я видел место в Имре, где ты его убил. Около фонтана. Там все камни распиты. — Он сосредоточенно нахмурился и поправился: — Разбиты. Говорят, никто не может починить.
    Рыжеватый юноша снова умолк и тщетно попытался сфокусировать взгляд. Реакция трактирщика его удивила: этот рыжий ухмылялся во весь рот.
    — Так ты говоришь, я похож на Квоута? На того самого Квоута? Я тоже всегда так считал. У меня даже гравюра с ним есть в задней комнате. Помощник-то меня все дразнит за нее. А ты можешь ему повторить то, что мне щас сказал?
    Коут бросил последнее полено в огонь и встал. Сделал шаг назад от очага, но тут нога его подвернулась, и он неловко рухнул на пол, опрокинув стул.
    Несколько путешественников поспешили к нему, но трактирщик уже сам поднялся на ноги и замахал руками, показывая, что беспокоиться не о чем.
    — Нет-нет. Со мной все хорошо. Извините, если кого-нибудь напугал.
    Однако улыбка у него вышла напряженная, и ушибся он, похоже, серьезно. Стул, на который трактирщик оперся для равновесия, скрипнул от тяжести.
    — Получил стрелу в колено по пути через Эльд три лета назад. С тех пор то и дело дает о себе знать. — Коут поморщился, осторожно потрогал неловко согнутую ногу и добавил с тоской: — Это-то и заставило меня завязать с веселой дорожной жизнью.
    — Надо горячую примочку положить, — посоветовал один из охранников. — А то распухнет еще.
    Коут потрогал ногу еще раз и сказал:
    — Думаю, это мудро, сэр. — Он повернулся к рыжеватому юноше: тот по-прежнему стоял, покачиваясь, возле очага: — Можешь сделать мне одолжение, сынок?
    Юноша тупо кивнул.
    — Закрой заслонку. — Коут указал на очаг, — Баст, поможешь мне подняться по лестнице?
    Баст поспешил к нему и подставил плечо. Коут тяжело наваливался на него при каждом шаге, пока они шли к дверям и поднимались по ступенькам.
    — Стрела в колене? — спросил Баст шепотом. — Почему ты смутился из-за падения?
    — Слава богу, ты так же легковерен, как они, — огрызнулся Коут, как только они скрылись из виду, и начал беззвучно ругаться, хотя с его коленом явно все было в порядке.
    Баст изумленно распахнул глаза, потом понимающе сощурился.
    Коут поднялся на самый верх лестницы и, нахмурившись, потер глаза:
    — Один из них знает, кто я. Подозревает.
    — Который? — спросил Баст с тревогой и яростью.
    — Зеленая рубашка, рыжеватые волосы. Который стоял ближе всех к очагу. Дай ему что-нибудь, чтоб заснул. Он уже напился — никто ничего не заподозрит.
    Баст быстро прикинул:
    — Левотраву?
    — Мхенку.
    Баст поднял бровь, но кивнул.
    Коут выпрямился:
    — Слушай меня трижды, Баст.
    Баст моргнул и снова кивнул. Коут заговорил сухо и четко:
    — Я был охранником с лицензией от города Ралиена. Меня ранили, когда я успешно защищал караван. Стрела в правое колено. Три года назад. Летом. Благодарный сильдийский торговец дал мне денег, чтобы открыть трактир. Его звали Деолан. Мы шли из Пурвиса. Упомяни об этом вскользь. Ты запомнил?
    — Я услышал тебя трижды, Реши, — ответил Баст по всей форме.
    — Иди.

    Полчаса спустя Баст принес в комнату хозяина ужин и заверил его, что внизу все в порядке. Коут кивнул и отдал краткие распоряжения, чтобы до завтра никому не пришло в голову его побеспокоить.
    Закрыв за собой дверь, Баст некоторое время постоял на верхней площадке лестницы, пытаясь что-нибудь придумать. На его лице ясно читалась тревога.
    Баст и сам не понимал, что его так беспокоило. Коут с виду ничуть не изменился — разве что двигался чуть медленнее да искорка в глазах, которая зажглась сегодня вечером, потускнела. На самом деле стала почти неразличима. Если вообще не погасла.
    Коут сел перед очагом и механически съел свой ужин: просто сложил в себя, как на полку в кладовой. Дожевав последний кусок, он продолжал сидеть, глядя в пустоту — не помня ни вида, ни вкуса того, что ел.
    Внезапный треск в камине заставил Коута моргнуть и оглядеться. Он посмотрел вниз, на свои стиснутые руки. Потом поднял их с колен и вытянул вперед, словно согревая у огня: изящные ладони с длинными тонкими пальцами. Коут пристально вглядывался в них, словно ожидая, что они начнут делать что-нибудь сами по себе, затем снова обхватил одну руку другой и, опустив их на колени, вернулся к созерцанию огня. Так он и сидел: неподвижно, не меняясь в лице, пока в очаге не осталось ничего, кроме серой золы и тускло светящихся угольков.
    Когда Коут раздевался перед сном, пламя вдруг вспыхнуло и алый свет нарисовал на его спине и руках тонкие светлые линии. Шрамы были ровные и серебристые, они прочерчивали тело, как молнии, как следы былых воспоминаний. Вспышка на мгновение высветила все раны: и давние, и свежие. Тонкие, ровные, серебристые шрамы — все, кроме одного.
    Огонь мигнул и погас. В пустой постели человека встретил сон — и обнял, словно возлюбленная.

    Путешественники уехали рано утром следующего дня. Ими занимался Баст, объяснив, что колено его хозяина ужасно распухло и он не может спуститься по ступенькам в такую рань. Все посочувствовали бедняге, кроме рыжеволосого купеческого сынка: после вчерашней выпивки он почти ничего не помнил. Лудильщик выдал на-гора проповедь о пользе умеренности, охранники обменялись улыбками и закатили глаза, а Баст порекомендовал несколько малоприятных способов лечения похмелья.
    Когда они уехали, Баст занялся хозяйством — не слишком тяжелая работа при отсутствии клиентов. По большей части она состояла в придумывании себе развлечений.
    Коут, спустившийся в зал после полудня, обнаружил помощника за стойкой: тот колол орехи толстенной книгой в кожаном переплете.
    — Доброе утро, Реши.
    — Доброе утро, Баст, — ответил Коут. — Какие новости?
    — Мальчик Оррисонов забегал. Спрашивал, не нужна ли нам баранина.
    Коут кивнул, будто ожидал чего-то в этом роде.
    — Сколько ты заказал?
    Баст сделал гримасу:
    — Я ненавижу баранину, Реши. У нее вкус мокрых рукавиц.
    Коут пожал плечами и направился к двери:
    — У меня есть несколько дел. Присмотришь тут?
    — Как всегда.
    Осенний воздух, тяжелый и неподвижный, висел над пустынной фунтовой дорогой, идущей через центр городка. Ровная серая простыня облаков, похоже, никак не могла собраться с силами и пролиться дождем.
    Коут пересек улицу и подошел к открытой двери кузницы. Кузнец, коротко стриженный, но с густой косматой бородой, аккуратно загнал пару гвоздей в воротник косы, прочно закрепив лезвие на изогнутом косовище. Трактирщик молча наблюдал за его работой.
    — Привет, Калеб, — сказал он наконец.
    Кузнец прислонил косу к стене.
    — Что могу сделать для тебя, мастер Коут?
    — Мальчик Оррисонов к тебе тоже забегал? — (Калеб кивнул.) — У них продолжают пропадать овцы?
    — На самом деле несколько пропавших нашлось. И все разодранные, прямо-таки в клочья.
    — Волки? — предположил Коут.
    Кузнец пожал плечами:
    — Вроде не сезон для них, но кому еще? Медведь? Оррисоны, видать, распродают все, за чем не могут уследить, — у них рук не хватает, да и вообще.
    — Рук не хватает?
    — Батрака пришлось отпустить из-за налогов, а старший сын принял королевскую монету в начале лета. Так что сейчас он сражается с бунтовщиками в Менате.
    — В Менерасе, — мягко поправил Коут, — Если увидишь парня еще раз, передай, пожалуйста, что я хотел бы купить три полутуши.
    — Ладно, скажу. — Кузнец одарил трактирщика понимающим взглядом. — Еще что-нибудь?
    — Ну… — Коут, внезапно смутившись, отвел глаза. — Я тут подумал… Нет ли у тебя, случайно, железного прута? — спросил он, не поднимая взгляда. — Не обязательно что-то красивое — простая чугунная палка прекрасно подойдет.
    Калеб фыркнул:
    — Я уж гадал, зайдешь ли ты. Старый Коб и остальные позавчера еще приходили. — Он прошел к верстаку и поднял кусок холстины. — Вот я и сделал парочку про запас, на всякий случай.
    Коут взял железный прут около полуметра длиной и небрежно помахал им.
    — Разумно.
    — Я свое дело знаю, — степенно ответствовал кузнец. — Тебе еще чего-нибудь?
    — На самом деле, — сказал Коут, поудобнее пристраивая прут на плече, — есть еще кое-что. У тебя найдутся ненужные рукавицы и фартук?
    — Может, и найдутся, — с сомнением отозвался кузнец. — А тебе зачем?
    — Да у меня за трактиром, — Коут кивнул в сторону «Путеводного камня», — ежевичник старый. Я подумываю выкорчевать его, чтобы в следующем году посадить сад. Но совсем не хочется потерять на этом половину своей шкуры.
    Кузнец кивнул и прошел в заднюю комнату лавки, махнув Коуту следовать за ним.
    — Вот, остались старые, — сказал он, извлекая на свет пару тяжелых рукавиц и жесткий кожаный фартук, местами почерневший и заляпанный жиром. — Не слишком хороши, но от самого худшего, пожалуй, спасут.
    — Сколько ты за них хочешь? — спросил Коут, вытаскивая кошелек.
    Кузнец помотал головой:
    — Йоты за глаза хватит. Ни мне, ни мальчику они уже не нужны.
    Трактирщик отдал ему монетку, и кузнец запихал покупку в старый холщовый мешок.
    — Ты уверен, что стоит это делать сейчас? — спросил Калеб. — Дождя вон уже сколько не было. После весенних оттепелей земля-то помягче будет.
    Коут пожал плечами:
    — Дедуля мне всегда говорил: осень — самое время выкорчевать то, чего не хочешь больше видеть, оно тогда не возвращается. — Он подпустил в голос старческой дрожи: — Весной во всем слишком много жизни. Летом все растет и крепнет, так просто не уйдет. А вот осенью… — Он оглянулся на желтеющие деревья. — Осень — самое время. Все устает и готово умереть.

    Вернувшись, Коут послал Баста досыпать, а сам вяло занялся отложенными вчера из-за гостей мелкими делами. Клиентов не было. Когда наконец пришел вечер, Коут зажег лампы и принялся без всякого интереса листать книгу.
    Осень считалась самым горячим сезоном, но в последнее время путешественников становилось все меньше и меньше. В Коуте зрела мрачная уверенность, что зима будет долгой.
    Он впервые рано закрыл трактир. Не стал подметать: пол в этом не нуждался; не помыл столы и стойку: им не с чего было испачкаться, — лишь протер бутылку-другую и, заперев дверь, отправился спать.
    И никто не заметил разницы — один только Баст, наблюдая за хозяином, тревожился и ждал.

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
    НА ПОЛДОРОГЕ В НЬЮАРР

    Хронист шел не быстро. Вчера он прихрамывал, но сегодня на ногах и вовсе не остаюсь живого места, так что хромота не спасала. Он искал лошадь в Аббатсфорде и Рэннише, предлагая немыслимые деньги за полудохлых кляч. Но в таких городишках не бывает лишних лошадей, а уж когда на носу уборка урожая…
    Несмотря на тяжелый дневной переход, Хронист продолжал путь, даже когда спустилась ночь и изрытая телегами дорога превратилась в еле видимую стезю преткновений и спотыканий. Проковыляв часа два в темноте, Хронист увидел свет, пробивающийся между деревьями, и оставил мысль добраться этой ночью до Ньюарра, решив, что сейчас его вполне устроит фермерское гостеприимство.
    Он сошел с дороги и побрел на свет, ощупью пробираясь между деревьями. Но огонь оказался куда дальше, чем он думал, и куда больше. Это был не свет лампы в доме и даже не отблеск походного костерка, а огромный костер, почти пожар: он бушевал в разрушенном доме, от которого осталась лишь пара осыпающихся стен. В углу между этими стенами сидел человек в плотном плаще с капюшоном — он закутался так, словно на дворе стояла лютая зима, а не теплый осенний вечер.
    Надежда Хрониста воспряла при виде маленького поварского костерка с висящим над ним котелком. Но, подойдя поближе, он почувствовал странный скверный запах, мешавшийся с дымом: вонь паленого волоса и гниющих цветов. Хронист тут же решил ни в коем случае не есть того, что этот человек готовит в своем котелке. Но хотя бы можно поспать у огня — все лучше, чем ютиться у дороги.
    Хронист вошел в круг света от костра.
    — Я увидел твой о… — начал он и запнулся: незнакомец тут же вскочил на ноги и наставил на него меч. Нет, не меч — какую-то длинную темную палку, слишком прямую и ровную, чтобы быть простым поленом.
    Хронист замер как вкопанный.
    — Я просто искал место для ночлега, — быстро сказал он, бессознательно хватаясь за железное кольцо, висящее на шее. — Я не хочу никаких неприятностей. Я оставлю вас с вашим ужином. — Он сделал шаг назад.
    Незнакомец расслабился и опустил палку — та металлически звякнула о камень.
    — Обгорелое Господне тело, что ты здесь делаешь в такую пору?
    — Я направлялся в Ньюарр и увидел ваш огонь.
    — И ты просто пошел на неизвестный огонь? В лесу, ночью? — Человек удивленно повертел капюшоном. — Вот ведь угораздило тебя. — Он сделал Хронисту знак подойти, и писец заметил на его руках толстые кожаные рукавицы. — Тейлу болезный, тебе всю жизнь так не везет или только этой ночью?
    — Я не знаю, кого вы ждете, — сказал Хронист, отступая еще на шажок, — но полагаю, вам лучше делать это одному.
    — Заткнись и слушай, — оборвал его незнакомец. — Неизвестно, сколько у нас времени. — Он опустил глаза и потер подбородок. — Боже, я никогда не знаю, сколько вам, людям, можно рассказать. Если ты не поверишь, то решишь, что я рехнулся. Если все-таки поверишь, то запаникуешь и толку от тебя не будет никакого. — Он взглянул на Хрониста, который и не думал двигаться с места. — Проклятье! Да иди же сюда! Если уйдешь — считай, ты уже мертв.
    Хронист оглянулся через плечо на темный лес.
    — Почему? Что там такое?
    Человек издал короткий горький смешок и покачал головой.
    — Тебе правду сказать? — Он рассеянно провел рукой по волосам, откидывая капюшон. В свете костра его волосы казались невозможно яркими, прямо огненными, а глаза сняли невероятной пугающей зеленью. Он смерил Хрониста оценивающим взглядом и веско произнес: — Демоны. Демоны в виде огромных черных пауков.
    Хронист совершенно успокоился.
    — Демонов не бывает. — По его тону было заметно, как он устал повторять очевидные истины.
    Рыжий скептически фыркнул:
    — Ну, тогда можно смело отправляться по домам! — Он сверкнул безумной ухмылкой, но тут же посерьезнел. — Слушай, я так понимаю, ты человек образованный. Я ученых уважаю, и по большому счету ты прав. Но здесь и сейчас, сегодня ночью, ты ошибаешься, как никогда еще не ошибался. Если ты это поймешь, то не захочешь топтаться по ту сторону костра.
    От абсолютной уверенности в голосе незнакомца по спине Хрониста пробежал неприятный холодок. Чувствуя себя полным идиотом, он осторожно обошел вокруг костра.
    Человек быстро оглядел его.
    — Оружия у тебя наверняка нет? — (Хронист покачал головой.) — Да и не важно. Меч тебе и не помог бы. — Он вручил Хронисту тяжелое полено. — Вряд ли тебе удастся зашибить хоть одного, но попытаться стоит. Они очень быстрые. Если какой-нибудь прыгнет на тебя, просто падай на землю. Постарайся придавить его и поломать своей тяжестью. Покатайся на нем. Схватишь — бросай в огонь.
    Человек снова надвинул капюшон и быстро добавил:
    — Если есть еще одежда, надень. Есть одеяло — завер…
    Он вдруг умолк и посмотрел в сторону леса.
    — Спиной к стене держись, — бросил он, поднимая свой прут обеими руками.
    Хронист взглянул через огонь. Среди деревьев что-то шевелилось.
    Они выползли на свет: невысокие многоногие тени размером с тележное колесо. Одна из тварей, более прыткая, чем другие, без малейших колебаний рванулась к костру с пугающей стремительностью опасного насекомого.
    Не успел Хронист поднять полено, как тварь обежала вокруг костра и прыгнула, словно кузнечик, прямо на него. Хронист вскинул руки, защищая лицо и грудь. Черная тварь скребла холодными твердыми ногами, пытаясь удержаться, и по тыльным сторонам рук писца полоснуло острой болью. Он отшатнулся, зацепился пяткой и начал падать назад, бешено молотя по воздуху руками. Падая, Хронист бросил последний взгляд на лес. Все больше и больше черных тварей выбегало из темноты, их ноги выстукивали быстрое дробное стаккато по корням, камням и палой листве. Человек в плотном плаще стоял по другую сторону костра, выставив перед собой железную палку, — совершенно неподвижный и спокойный. Он ждал.
    Хронист упал на спину — тварь оказалась сверху, — и в голове его грянул темный взрыв от встречи со стеной позади. Мир замедлился, расплылся и погас.

    Хронист открыл глаза, но не увидел ничего, кроме пляски теней и света. В черепе пульсировала боль. Исполосованные тыльные стороны рук горели, а в левом боку что-то тупо ныло и тянуло при каждом вдохе.
    После нескольких попыток Хронисту удалось кое-как сфокусировать взгляд. Закутанный человек сидел рядом. На нем больше не было перчаток, тяжелый плащ свисал с него лохмотьями, но в остальном он выглядел невредимым. Лицо скрывал капюшон.
    — Ты очнулся? — с любопытством спросил человек. — Это хорошо. С этими травмами головы никогда не знаешь… — Капюшон слегка наклонился. — Говорить можешь? Знаешь, где находишься?
    — Да, — невнятно произнес Хронист; даже такое простое слово потребовало уйму сил.
    — Еще лучше. Ну что ж, третий раз платит за все. Как думаешь, сможешь встать и помочь мне? Нужно сжечь и закопать тела.
    Хронист приподнял голову, и тут же на него навалились головокружение и дурнота.
    — Что случилось? — спросил он.
    — Я, наверное, сломал тебе пару ребер, — ответил человек. — Одна из этих тварей вцепилась в тебя, выбирать особо не приходилось. — Он пожал плечами: — Уж извини. Я зашил тебе порезы на руках, должно зажить.
    — Они ушли?
    Капюшон чуть опустился.
    — Скрель не убегает. Они как осы в гнезде: нападают, пока все не погибнут.
    По лицу Хрониста растекся ужас:
    — Этих тварей целое гнездо?
    — Господи, да нет же. Тут были только пятеро. Тем не менее их надо сжечь и закопать, просто на всякий случай. Я уже нарубил нужных дров: ясень и рябина.
    Хронист хихикнул с ноткой истерики:
    — Прямо как в детской песенке:
    Я скажу, что делать надо:
    Вырой яму десять на два.
    Вяз в огонь, рябину, ясень…

    — Именно так, — сухо отозвался закутанный. — Ты бы удивился, узнав, какие штуки можно обнаружить в детских песенках. Но хоть я и сомневаюсь, что надо закапываться на все три метра, от помощи не откажусь… — Он многозначительно умолк.
    Хронист осторожно ощупал затылок и поднес руку к лицу, с удивлением обнаружив, что крови на пальцах нет.
    — Думаю, со мной все в порядке, — сказал он, осторожно приподнимаясь на локте и принимая сидячее положение. — Есть тут…
    Он моргнул и обмяк, бессильно повалившись обратно. Голова ударилась о землю, подпрыгнула, перекатилась набок и замерла.
    Коут посидел несколько долгих минут, разглядывая потерявшего сознание Хрониста. Когда тот совсем затих — только грудная клетка продолжала медленно подниматься и опадать, — Коут неуклюже поднялся на ноги, подошел к писцу и опустился около него на колени. Он приподнял одно веко лежащего, потом другое и что-то пробурчал — видимо, не слишком удивившись тому, что увидел.
    — Полагаю, нет шансов, что ты снова очухаешься? — спросил он без особой надежды, легонько похлопав Хрониста по бледной щеке. — М-да, шансов…
    На лоб Хрониста упала капля крови: одна, вторая…
    Коут выпрямился, чтобы не нависать над лежащим, и как мог стер кровь с его лица — получилось не очень, потому что его собственные руки были все в крови.
    — Ну, извини, — рассеянно пробормотал он.
    Потом, тяжело вздохнув, откинул с лица капюшон. Его рыжие волосы прилипли к голове, половину лица покрывала подсыхающая кровь. Коут медленно стащил с себя лохмотья, оставшиеся от плаща; под ними обнаружился кожаный фартук кузнеца, изрезанный в клочья. Он снял и его тоже, оставшись в простой серой домотканой рубахе, плечи и левый рукав которой пропитались темной кровью.
    Коут взялся за пуговицу рубахи, но потом решил не снимать ее. Осторожно встав на ноги, он подобрал лопату и начал медленно, мучительно копать.

    ГЛАВА ПЯТАЯ
    ЗАПИСКИ

    Было уже далеко за полночь, когда Коут добрался до Ньюарра, таща бесчувственное тело Хрониста на израненных плечах. Дома и лавки городка уже умолкли и погасили огни, но трактир «Путеводный камень» сиял как свеча в ночи.
    Баст стоял в дверном проеме, пританцовывая от бешенства. Заметив приближающуюся фигуру, он бросился к ней по улице, яростно размахивая клочком бумаги.
    — Записка? Ты уходишь тайком и оставляешь мне записку? — яростно прошипел он. — Я тебе что, портовая шлюха?
    Коут повернулся к Басту спиной и свалил Хрониста ему на руки.
    — Так и знал, что ты будешь со мной спорить, Баст.
    Тот легко подхватил бесчувственное тело.
    — Что это за записка, скажи на милость: «Если ты читаешь это, я, скорее всего, мертв»?
    — Предполагалось, что ты найдешь ее не раньше утра, — устало ответил Коут и побрел к трактиру.
    Баст посмотрел на тело на своих руках, как будто впервые заметил его.
    — А это кто? — Он слегка встряхнул Хрониста, с любопытством разглядывая его, потом перекинул через плечо, как пустой мешок.
    — Да бродяга какой-то, оказался на дороге не в то время, — махнул рукой Коут. — Не тряси его слишком — у него с головой плоховато.
    — За каким же хреном ты поперся куда-то среди ночи? — потребовал отчета Баст, как только они вошли в трактир, — Если уж ты собрался оставить записку, в ней должно было говориться, что…
    Тут он увидел Коута в свете ламп: бледного и перемазанного кровью и грязью — и глаза его расширились от ужаса.
    — Можешь продолжать злиться, если хочешь, — буркнул Коут. — Но все именно так…
    — Ты ушел охотиться на них? — прошипел Баст, и тут его осенило: — Нет. Ты сохранил кусочек того, которого убил Картер. Я больше не могу тебе верить. Ты мне врал. Мне!
    Коут дотащился до лестницы и вздохнул:
    — Ты больше огорчен ложью или тем, что не поймал меня на ней? — и начал подниматься по ступенькам.
    Баст задохнулся:
    — Я огорчен тем, что ты мог подумать, будто мне нельзя доверять.
    Разговор прекратился сам собой. Они открыли одну из маленьких пустующих комнат на втором этаже, раздели Хрониста и уложили на постель, плотно закутав. Коут оставил пенал и саквояж на полу около кровати.
    Закрыв дверь комнаты, Коут сказал:
    — Я доверяю тебе, Баст, но я хотел, чтобы ты остался в живых. Я знал, что смогу справиться сам.
    — Я бы помог, Реши, — уязвленно возразил Баст. — Сам ведь знаешь.
    — Ты и сейчас можешь помочь, Баст, — ответил Коут, добираясь до своей комнаты и тяжело опускаясь на край узкой кровати. — Меня надо слегка подштопать. — Он начал расстегивать рубашку. — Я могу и сам, но на плечах и спине шить трудновато.
    — Ерунда, Реши, я все сделаю.
    Коут жестом указал на дверь:
    — Все нужное внизу, в подвале.
    Баст негодующе фыркнул:
    — Вот уж нет, спасибо, я буду шить своими иглами: добрая честная кость, а не твои подлые кривые железные штуки, которые вонзаются в тело, как осколки ненависти. — Его передернуло. — Ручей и камень, просто ужас, до чего вы, люди, примитивные.
    Баст вышел, оставив дверь открытой.
    Коут медленно снял рубашку, гримасничая и втягивая воздух сквозь зубы, когда приходилось отрывать присохшую к ранам ткань. Как только появился Баст с лоханью воды, лицо Коута вновь приняло стоическое выражение.
    Когда засохшая кровь отмылась, под ней обнаружилось множество длинных прямых порезов, ало зиявших на бледной коже трактирщика. Его словно кромсали цирюльничьими ножницами или осколком стекла. Ран было с десяток, большая часть на плечах, несколько — на спине и руках. Один порез начинался на макушке и спускался до уха.
    — Вроде бы из тебя не должна идти кровь, Реши, — язвительно заметил Баст. — Ты же Бескровный, все такое.
    — Не верь всему, что слышишь в сказках, Баст. Они любят приврать.
    — Ну, с тобой все не так плохо, как я думал, — сказал Баст, насухо вытирая руки. — Хотя ты спокойно мог потерять кусок уха. Они были ранены, как тот, что напал на Картера?
    — Да я как-то не заметил, — ответил Коут.
    — Сколько их было?
    — Пятеро.
    — Пятеро? — ужаснулся Баст. — А сколько убил этот парень?
    — Он отвлек одного на время, — свеликодушничал Коут.
    — Анпауен, Реши, — сказал Баст, продевая в костяную иглу нечто куда более тонкое и ровное, чем кишка. — Ты должен быть мертв. Дважды.
    Коут пожал плечами:
    — Не в первый раз я должен был помереть, Баст, уже привык как-то.
    Баст склонился над работой.
    — Будет немного жечь, — сказал он, на удивление мягко касаясь раны. — Честно говоря, Реши, я не понимаю, как тебе так долго удается оставаться в живых.
    Коут снова пожал плечами и закрыл глаза.
    — Я тоже, Баст. — Его голос звучал устало и уныло.

    Несколько часов спустя дверь в комнату Коута, скрипнув, отворилась и внутрь заглянул Баст. Не услышав ничего, кроме размеренного дыхания, юноша неслышно прошел к кровати и склонился над спящим. Баст проверил цвет его щек, понюхал дыхание и легонько коснулся лба, запястья и впадинки под горлом, над сердцем.
    Затем Баст пододвинул к кровати кресло и сел, глядя на хозяина и слушая его дыхание. Помедлив мгновение, будто мать над спящим ребенком, убрал неправдоподобно рыжую прядь волос с его лица. И тихонько запел — чудная переливчатая мелодия звучала нежно, убаюкивающе:
    Странно зреть, как смертных души,
    Вспыхнув, гаснут день за днем,
    Зная: ветер их разрушит
    И уйдет своим путем.
    Поделиться бы огнем…
    Что в мерцании твоем?

    Голос Баста становился все тише. Наконец он умолк и застыл неподвижно, глядя, как тихо вздымается и опадает грудь хозяина в предрассветной тьме.

    ГЛАВА ШЕСТАЯ
    ЦЕНА ВОСПОМИНАНИЯ

    Только к вечеру следующего дня Хронист сошел по ступенькам в общий зал трактира «Путеводный камень». Бледный и нетвердо стоящий на ногах, он, однако, нес под мышкой свой плоский кожаный пенал.
    Коут сидел за стойкой, листая книгу.
    — О, наш нежданный гость! Как голова?
    Хронист пощупал затылок.
    — Немного кружится, когда поворачиваюсь слишком быстро. Но еще соображает.
    — Рад слышать, — сказал Коут.
    — Это… — Хронист замялся, оглядываясь. — Мы в Ньюарре?
    Коут кивнул:
    — Ты фактически стоишь в самом центре Ньюарра. — Он театрально взмахнул рукой: — Цветущая метрополия. Дом десятков и десятков.
    Опершись на стол для устойчивости, Хронист во все глаза уставился на рыжеволосого человека за стойкой.
    — Обгорелое Господне тело, — произнес он почти неслышно. — Неужели это в самом деле вы?
    Трактирщик озадаченно посмотрел на него:
    — Прошу прощения?
    — Я знаю, вы собираетесь все отрицать, — заторопился Хронист. — Но то, что я видел прошлой ночью…
    Трактирщик поднял руку, успокаивая его.
    — Прежде чем мы станем говорить о том, насколько ты повредился в уме после удара по голове, скажи-ка мне лучше, какова дорога в Тинуэй?
    — Что? — раздраженно переспросил Хронист. — Я направлялся вовсе не в Тинуэй. Я шел… ох. Ну, до прошлой ночи дорога была довольно трудной. Меня ограбили у Аббатсфорда, и с тех пор я иду пешком. Но оно того стоило, раз вы действительно здесь. — Писец бросил взгляд на меч, висящий над стойкой, и у него перехватило дыхание, а на лице появилось боязливое выражение. — Я не собираюсь причинять вам неприятностей, правда. Я здесь вовсе не из-за цены за вашу голову. — Он слабо улыбнулся. — Хотя какие неприятности могут быть вам от меня…
    — Отлично, — прервал его трактирщик, доставая белую льняную салфетку и протирая стойку, — Тогда кто ты?
    — Можешь называть меня Хронист.
    — Я не спрашивал, как тебя можно называть, — заметил Коут. — Как твое имя?
    — Деван. Деван Локииз.
    Коут перестал полировать стойку и взглянул на него:
    — Локииз? Так ты родня Герцогу… — Коут умолк и кивнул сам себе. — Ну, конечно. Не просто Хронист, а тот самый Хронист. — Он внимательно оглядел лысоватого писца с ног до головы. — Ну надо же! Сам великий разоблачитель.
    Хронист, явно довольный тем, что слава бежит впереди него, слегка расслабился.
    — Я вовсе не старался запутать вас. Я перестал думать о себе как о Деване много лет назад, просто оставил это имя позади. — Он многозначительно посмотрел на трактирщика: — Полагаю, вы знаете об этом не понаслышке…
    Коут проигнорировал вопрос:
    — Я много лет назад читал твою книгу «Особенности брачных игр драккусов обыкновенных». Просто глаза раскрывает юнцу с головой, полной сказок, — Он опустил взгляд и снова начал возить белой салфеткой по стойке, — Признаюсь, я был очень разочарован, узнав, что драконов не существует. Тяжелый урок для мальчика.
    Хронист улыбнулся:
    — Честно говоря, я и сам был немного разочарован. Я отправился искать легенду, а нашел ящерицу. Всего лишь ящерицу.
    — А теперь ты здесь, — подвел итог Коут. — Ты пришел доказать, что и меня не существует?
    Хронист нервически хохотнул:
    — Нет. Понимаете, до нас дошел слух…
    — «До нас»? — перебил его Коут.
    — Я путешествовал с вашим старым другом, со Скарпи.
    — Взял тебя под свое крылышко? — пробормотал Коут про себя. — Вот оно как… Ученичок Скарпи.
    — На самом деле скорее коллега.
    Коут бесстрастно кивнул:
    — Я мог ожидать, что он найдет меня первым. Вы оба любители сплетен.
    Улыбка Хрониста скисла, и он проглотил слова, готовые уже сорваться с губ, пытаясь взять себя в руки и вернуться к прежней спокойной манере.
    — Так что я могу для вас сделать? — Коут отложил салфетку и выдал свою лучшую трактирщицкую улыбку. — Выпить или перекусить? Комнату для ночлега?
    Хронист заколебался.
    — У меня здесь все есть. — Коут обвел широким жестом полки за стойкой. — Старое вино, мягкое и легкое? Медовуха? Темный эль? Сладкий фруктовый ликер? Слива, вишня, зеленое яблоко, ежевика? — Он поочередно указывал на бутылки, называя их. — Давайте же, наверняка вы чего-нибудь хотите!
    Широкая улыбка у него выходила слишком зубастой для дружелюбного трактирщика. А глаза становились все холоднее, жестче и злее.
    Хронист опустил взгляд.
    — Я подумал, что…
    — Ах, ты поду-у-мал, — язвительно протянул Коут, уже не стараясь улыбаться. — Я очень в этом сомневаюсь. Иначе ты бы подумал, — будто выплюнул он, — в какое опасное положение меня ставишь, приходя сюда.
    Хронист покраснел.
    — Я слышал, что Квоут ничего не боялся, — запальчиво возразил он.
    Трактирщик пожал плечами:
    — Ничего не боятся только священники да дурачки, а я всегда был с Богом не в лучших отношениях.
    Хронист нахмурился, уловив насмешку.
    — Послушайте, — заговорил он увещевательным тоном. — Я был чрезвычайно осторожен. Никто, кроме Скарпи, не знал, что я приеду. Я ни с кем о вас не говорил. Я даже не ожидал вас здесь найти.
    — Вообрази, как ты меня успокоил, — саркастически ввернул Коут.
    Хронист заметно пал духом:
    — Я первым признаю, что мой приход сюда был ошибкой… — Он сделал паузу, давая Коуту возможность возразить, но тот не стал спорить.
    Хронист тяжело вздохнул и продолжил:
    — Но что сделано, то сделано. Неужели вы даже не захотите…
    Коут покачал головой:
    — Это было слишком давно…
    — Даже двух лет не прошло, — запротестовал Хронист.
    — …и я не тот, кем был тогда, — продолжил Коут без паузы.
    — А кем же вы были тогда?
    — Квоутом, — коротко сказал он, отказываясь от всяких дальнейших объяснений. — Теперь я Коут и забочусь о своем трактире. Это значит, что пиво стоит три шима, а отдельная комната — медяк. — Он снова начал яростно полировать стойку. — Как ты сказал, «что сделано, то сделано». А сказки сами о себе позаботятся.
    — Но…
    Коут посмотрел на него, и на секунду Хронист увидел под злостью, горящей в его глазах, боль — свежую и кровоточащую, словно рана, слишком глубокая для исцеления. Затем Коут отвел глаза, и осталась одна только злость.
    — Что ты вообще можешь предложить мне более ценного, чем воспоминания?
    — Все считают вас мертвым.
    — Ты не понял, что ли? — Коут покачал головой, не зная, сердиться ему или смеяться. — В этом все и дело. Никто не ищет тебя, когда ты мертв. Старые враги не пытаются свести счеты. А люди не приходят, требуя сказок и историй, — едко закончил он.
    Хронист не желал сдаваться:
    — Некоторые говорят, что вы миф.
    — Я миф, — легко согласился Коут, театрально разводя руками. — Такой особый род мифа — который сам себя создает. Лучшие враки, что обо мне ходят, сочинил лично я.
    — Говорят, вы никогда не существовали, — мягко поправил его Хронист.
    Коут равнодушно пожал плечами, но его улыбка едва заметно поблекла.
    Почувствовав слабину, Хронист продолжил:
    — Некоторые истории рисуют вас просто рыжим убийцей.
    — Ну так я и он тоже. — Коут отвернулся, чтобы протереть полку за стойкой. Он снова пожал плечами, но уже не так непринужденно, как раньше. — Я убивал людей и существ, которые были больше чем люди. Каждый из них это заслужил.
    Хронист медленно покачал головой:
    — Истории говорят об «убийце», а не о «герое». Квоут Неведомый и Квоут Убийца Короля — два очень разных человека.
    Коут перестал тереть стойку, отвернулся и кивнул, не поднимая глаз.
    — Кое-кто даже говорит о новом чандриане. Очередной ужас в ночи. Его волосы красны, как кровь, которую он проливает.
    — Кому надо, знают правду, — сказал Коут, словно пытаясь убедить себя, но его голос прозвучал слабо и безнадежно, без всякой уверенности.
    Хронист деликатно усмехнулся:
    — Разумеется. Пока. Но вы как никто другой должны понимать, насколько тонка грань между правдой и ложью в красивой обертке. Между реальной историей и байкой для развлечения. — Хронист выдержал паузу, чтобы слова оставили след в голове собеседника. — И вы знаете, что побеждает со временем.
    Коут продолжал смотреть в стену, положив руки на полку и склонив голову, будто придавленный огромной тяжестью. Он не отвечал.
    Хронист, чуя победу, шагнул вперед:
    — Люди говорят о какой-то женщине…
    — Что они знают? — Голос Коута звучал жутко, как пила, проходящая сквозь кость. — Что они могут знать о случившемся? — Он говорил очень тихо, и Хронисту пришлось затаить дыхание, чтобы расслышать.
    — Говорят, она… — Слова застряли во внезапно пересохшем горле Хрониста: в комнате повисла неестественная тишина.
    Коут по-прежнему стоял спиной, неподвижно, стиснув зубы в пугающем молчании. Его правая рука, запутавшаяся в белой салфетке, медленно сжималась в кулак.
    В двух десятках сантиметров от него лопнула бутылка. В воздухе разлился запах земляники и звон стекла. Маленький звук среди огромной тишины, но его оказалось достаточно, чтобы разбить молчание на множество мелких острых осколков. По спине Хрониста, вдруг осознавшего, какую опасную игру он затеял, пробежал холодок.
    «Так вот в чем разница: рассказывать легенду или находиться в ней, — подумал он. — В страхе».
    Коут резко обернулся.
    — Что любой из них может знать о ней? — тихо спросил он.
    У Хрониста перехватило дыхание: трактирщицкая безмятежность треснула, как разбитая маска. Затравленный, полубезумный взгляд Коута блуждал между этим миром и иным, полным воспоминаний.
    Хронист припомнил подробности услышанной как-то истории, одной из многих. В ней говорилось о том, как Квоут ушел искать свою любовь. Ему удалось обмануть демона и получить ее, но, когда она уже была в его объятиях, Квоуту пришлось сражаться с ангелом, чтобы ее удержать.
    «Я верю, — внезапно понял Хронист. — Если раньше это была только сказка, то теперь я могу в нее поверить. Это лицо человека, убившего ангела».
    — Что любой из них может знать обо мне? — произнес Коут с холодной яростью в голосе. — Что они вообще могут знать об этом?
    Он сделал короткий гневный жест, словно вбирающий в себя все вокруг: разбитую бутылку, стойку, весь мир.
    Хронист сглотнул, чтобы смягчить пересохшее горло:
    — Только то, что им рассказали.
    «Та, та, та-та» — капли ликера из разбитой бутылки дробно заплясали по полу.
    — Ха-а-а, — выдохнул Коут. «Та-та, та, та». — Умно. Ты хочешь использовать мой лучший трюк против меня: отдать в заложники мою историю.
    — Я хочу рассказать правду.
    — Ничто, кроме правды, не может меня сломать. Есть ли что-нибудь немилосерднее правды? — Его лицо скривилось в горькой насмешливой улыбке.
    Какое-то время тишину нарушал только стук капель по полу.
    Наконец Коут вышел в дверь за стойкой. Хронист остался стоять посреди пустой комнаты, гадая, отвергли его предложение или нет.
    Через несколько минут Коут вернулся с ведром мыльной воды. Не глядя в сторону писца, он начал аккуратно, методично перемывать бутылки. Коут брал их по одной, протирал донышки от земляничного вина и выставлял на стойку — между собой и Хронистом, словно они могли защитить его.
    — Значит, ты отправился за мифом, а нашел человека, — произнес он ровным тоном, не поднимая глаз. — Слушал легенды и истории, а теперь хочешь знать всю правду.
    Просияв от облегчения, Хронист положил свой пенал на стол, удивляясь легкой дрожи в руках.
    — Мы пронюхали о тебе некоторое время назад. Дошел слух. На самом деле я и не предполагал… — Хронист запнулся, внезапно смутившись. — Я думал, вы сильно старше.
    — Так и есть, — сказал Коут. Хронист обескураженно открыл рот, но трактирщик тут же продолжил: — Что привело тебя в этот никчемный Уголок мира?
    — Встреча с графом Бейди-Брютским, — ответил Хронист, приосаниваясь, — Через три дня, в Трейе.
    Трактирщик отвлекся от протирания.
    — Ты собираешься добраться до графского замка за четыре дня? — спросил он.
    — Я уже опаздываю, — признался Хронист. — Мою лошадь отобрали у Аббатсфорда. — Он посмотрел в окно на темнеющее небо. — Но я готов немного не поспать. А утром уберусь с ваших глаз долой.
    — О нет, я не хочу лишать вас драгоценного сна, — саркастически отозвался Коут, его взгляд снова сделался жестким. — Я могу рассказать всю свою историю на одном дыхании. — Он откашлялся: — «Я выступал перед публикой, путешествовал, любил, терял, доверял и познал предательство» — запиши это и сожги, все равно пользы никакой.
    — Не надо так говорить, — быстро сказал Хронист. — Мы можем поработать целую ночь, если хотите. И еще пару часов утром…
    — Как мило! — огрызнулся Коут. — На всю мою историю ты даешь мне один вечер? Ни времени собраться с мыслями, ни подготовки? — Его губы сжались в тонкую линию. — Нет. Езжай развлекайся со своим графом. Мне это не подходит.
    Хронист быстро сказал:
    — Если вы уверены, что понадобится…
    — Да. — Коут веско припечатал бутылку к стойке. — Лучше всего сказать, что мне понадобится куда больше времени. А сегодня ты ничего не получишь. Настоящей истории нужно время на подготовку.
    Хронист нахмурился и нервно почесал голову.
    — Я могу посвятить вашей истории и завтрашний день… — Он замялся, видя, что Коут качает головой. После паузы он начал снова, будто уговаривая сам себя: — Если мне удастся найти лошадь в Бейдне, я смогу уделить вам весь завтрашний день, почти всю ночь и часть следующего дня. — Он потер лоб. — Я ненавижу ездить ночью, но…
    — Мне нужно три дня, — сказал Коут. — Это совершенно точно.
    Хронист побледнел:
    — Но… граф!
    Коут пренебрежительно отмахнулся.
    — Никому не требуется три дня, — твердо заявил Хронист. — Я беседовал с Ореном Велсайтером. С самим Ореном Велсайтером. Ему восемьдесят лет, а сделал он на все двести. На пятьсот, если считать россказни о нем. Он сам искал меня, — подчеркнул писатель. — Даже ему понадобилось всего два дня.
    — Таково мое условие, — заявил трактирщик. — Я сделаю это хорошо или не буду делать вовсе.
    — Подождите! — внезапно просиял Хронист. — Я тут подумал обо всем этом, — продолжил он, поражаясь собственной глупости. — Я просто посещу графа и вернусь. И тогда у вас будет сколько угодно времени. Я могу даже привезти с собой Скарпи.
    Коут бросил на Хрониста взгляд, исполненный глубочайшего презрения.
    — С какой стати ты вдруг решил, что я все еще буду здесь, когда ты вернешься? — издевательски спросил он. — И если уж на то пошло, почему ты думаешь, что тебе позволят так просто уйти отсюда с тем, что ты знаешь?
    Хронист словно окаменел:
    — Вы… — Он сглотнул и продолжил: — Вы имеете в виду…
    — История займет три дня, — прервал его Коут. — Начиная с завтрашнего. Вот что я имею в виду.
    Хронист закрыл глаза и провел рукой по лицу. Граф, разумеется, будет в ярости. Страшно представить, чего будет стоить вновь завоевать его расположение. И все же…
    — Если это единственный способ получить вашу историю, я согласен.
    — Рад слышать. — Трактирщик смягчился и даже чуть улыбнулся. — А что, три дня — это действительно так необычно?
    Хронист снова принял важный вид:
    — Три дня — это достаточно необычно. Но опять же… — Важность постепенно утекала из него. — Опять же. — Он махнул рукой, будто признавая бессилие и бесполезность слов. — Вы ведь Квоут!
    Человек, называвший себя Коутом, взглянул на него поверх бутылок. На его губах играла широкая улыбка. В глазах играла искра. Он казался выше.
    — Да уж, не кто-нибудь, — сказал Квоут, и его голос прозвенел металлом.

    ГЛАВА СЕДЬМАЯ
    О НАЧАЛАХ И ИМЕНАХ ВСЕХ ВЕЩЕЙ

    В трактир «Путеводный камень» лился солнечный свет — ласкающий свежий, очень подходящий для любых начинаний. Он скользнул по лицу мельника, запускавшего водяное колесо. Осветил горн, который снова разжигал кузнец после четырех дней работы по холодному металлу. Огладил тяжеловозов, запряженных в фургоны, и лезвия серпов, остро поблескивающих и готовых к работе.
    Внутри «Путеводного камня» свет упал на лицо Хрониста и высветил чистую страницу, ожидающую начала истории. Свет перетек через стойку, выпустил тысячи крошечных радужных начал из цветных бутылей и вскарабкался по стене к мечу, словно ища одно — последнее — начало.
    Но когда луч коснулся меча, ничего не изменилось. Свет, отразившийся от клинка, был тусклым, выхолощенным и старым как мир. Глядя на него, Хронист прочувствовал всеми фибрами: пусть сейчас и самое начало дня, но на дворе уже поздняя осень и становится все холоднее. Меч светился знанием, что рассвет — очень маленькое начало по сравнению с концом сезона и концом года.
    Хронист с трудом оторвал взгляд от меча, услышав, что Квоут задал какой-то вопрос, но не разобрав, какой именно.
    — Прошу прощения?
    — Как обычно люди поступают со своими историями? — повторил Квоут.
    Хронист пожал плечами:
    — Большинство просто рассказывают, что помнят. Позже я располагаю события в нужном порядке, удаляю лишнее, проясняю, упрощаю и все такое.
    Квоут нахмурился:
    — Я не думаю, что это подойдет.
    Хронист смущенно улыбнулся:
    — Рассказчики все разные. Они предпочитают, чтобы их истории оставались без изменений, но хотят также заинтриговать публику. Я обычно слушаю, а записываю позже. У меня почти абсолютная память.
    — Почти мне не подходит. — Квоут прижал палец к губам. — Как быстро ты можешь писать?
    Хронист понимающе улыбнулся:
    — Быстрее, чем человек может говорить.
    Квоут поднял бровь:
    — Хотел бы я посмотреть на это.
    Хронист открыл свой пенал и извлек оттуда пачку тонкой белой бумаги и бутылочку чернил. Аккуратно все разложив, он обмакнул перо в чернильницу и выжидающе посмотрел на Квоута.
    Квоут наклонился вперед и быстро заговорил:
    — Я. Мы. Он. Она. Я был. Он был. Они будут. — Перо Хрониста плясало и чиркало по бумаге, а Квоут наблюдал за ним. — Я, Хронист, здесь признаюсь, что не умею ни читать, ни писать. Ленивый. Непочтительный. Болтун. Кварц. Лак. Эгголиант. Лин та Лу сорен хеа. «В Фаэтоне вдова молодая жила, в добродетели твердая, ровно скала. И призналась она, что желаньем больна…» — Квоут наклонился еще сильнее, наблюдая, как пишет Хронист. — Интересно… Ладно, можешь остановиться.
    Хронист снова улыбнулся и вытер перо тряпочкой. На листе перед ним красовалась единственная строчка непонятных символов.
    — Какой-то шифр? — вслух восхитился Квоут. — Очень аккуратно сделано. Могу поспорить, ты не много страниц портишь.
    Он повернул листок к себе, чтобы лучше рассмотреть запись.
    — Я никогда не порчу страницы, — самодовольно заявил Хронист.
    Квоут кивнул, не отрывая взгляда от листа.
    — А что значит «эгголиант»? — поинтересовался Хронист.
    — Хм! Да ничего. Я его придумал. Хотел посмотреть, запнешься ли ты на незнакомом слове. — Он потянулся и придвинул стул поближе к Хронисту. — Как только ты покажешь мне, как это читать, мы можем начинать.
    На лице Хрониста нарисовалось глубокое сомнение.
    — Это очень сложно… — начал он, но, видя, что Квоут нахмурился, вздохнул: — Я попробую.
    Хронист набрал побольше воздуха и начал писать символы в строчку, Рассказывая:
    — В речи мы используем около пятидесяти различных звуков. Я присвоил каждому из них символ, состоящий из одной или двух черт. Все логично устроено. Я могу, пожалуй, записать даже язык, которого не понимаю. — Он ткнул пером: — Это различные гласные звуки.
    — Все вертикальные линии, — сказал Квоут, внимательно глядя на страницу.
    Хронист запнулся, выбитый из колеи.
    — Ну… да.
    — Тогда согласные будут горизонтальными? И будут сочетаться вот так? — Взяв перо, Квоут сделал несколько собственных линий на странице. — Умно. Получается не больше двух-трех на слово.
    Хронист молча наблюдал за Квоутом, тот ничего не замечал, погрузившись в рисование.
    — Если это «она», тогда это должны быть звуки «а». — Он показал на группу черточек, написанных Хронистом. «А, ай, аэ, ау». Значит, эти — «о», — кивнул сам себе Квоут и вложил перо в руку Хрониста. — Покажи теперь согласные.
    Хронист ошеломленно записал согласные, называя их. Через минуту Квоут взял перо и стал писать сам, попросив потерявшего дар речи Хрониста поправить, если он ошибется.
    Хронист смотрел и слушал, как Квоут исписывает лист. От начала до конца весь процесс занял около пятнадцати минут. Квоут не сделал ни одной ошибки.
    — Чрезвычайно эффективная система, — одобрил Квоут. — Очень логичная. Ты сам ее разработал?
    Хронист долго молчал, глядя на ряды значков на листе. Наконец, не отвечая Квоуту, он спросил:
    — Вы действительно выучили темью за один день?
    Квоут чуть улыбнулся:
    — Это старая история. Я почти уж и забыл. На самом деле это заняло полтора дня. Полтора дня без сна. А почему ты спрашиваешь?
    — Я слышал об этом в Университете. И никогда не верил. — Хронист посмотрел на страницу, исписанную его шифром — но аккуратным почерком Квоута. — Всю?
    — Ну конечно же нет, — раздраженно отмахнулся Квоут. — Только часть. Довольно большую часть, если быть точным, но я не верю, что можно узнать все о чем бы то ни было — особенно о языке.
    Он потер руки:
    — Ну, ты готов?
    Хронист потряс головой, пытаясь прийти в себя от изумления, положил перед собой новый лист бумаги и кивнул.
    Квоут поднял руку, чтобы Хронист не записывал, и заговорил:
    — Я никогда не рассказывал эту историю раньше и сомневаюсь, что расскажу еще хоть раз. — Он наклонился вперед в своем кресле. — Прежде чем мы начнем, ты должен запомнить, что я из эдема руэ. Мы рассказывали истории еще до того, как сгорела Калуптена. Раньше, чем появились книги. Раньше, чем появилась музыка. Когда зажегся первый огонь, мы, руэ, сидели вкруг него, сочиняя в мерцающем свете легенды.
    Квоут кивнул писцу:
    — Я знаю твою репутацию великого собирателя историй и описателя событий. — Взгляд Квоута сделался жестким, словно кремень, и острым, как осколок стекла. — При всем том не считай возможным изменить хотя бы слово в моем рассказе. Если тебе покажется, что я запутался или отклонился от темы, вспомни, что истинные истории редко избирают самый прямой путь.
    Хронист мрачно кивнул, пытаясь вообразить разум, расколовший его шифр за какие-то четверть часа, — ум, который смог за день выучить чужой язык.
    Квоут мягко улыбнулся и оглядел комнату, словно запечатлевая ее в памяти. Хронист обмакнул перо в чернила, и Квоут, опустив взгляд на свои сложенные руки, умолк на три долгих вдоха.
    Наконец он заговорил.

    — В каком-то смысле все началось, когда я услышал, как она поет. Как ее голос сплетается и соединяется с моим. Ее голос был отражением ее души: дикий и неистовый, как пламя, острый, будто битое стекло, свежий и чистый, словно клевер. — Квоут покачал головой. — Нет. Все началось в Университете. Я пришел учиться магии — той магии, о которой толкуют в сказках и легендах. Как у Таборлина Великого. Я хотел знать имя ветра. Я жаждал огня и молнии. Я желал получить ответы на десять тысяч вопросов и доступ в их архивы. Но то, что я нашел в Университете, разительно отличалось от легенд, и я был сильно разочарован. Но я думаю, что истинное начало кроется в том, что привело меня в Университет. Внезапные огни в сумерках. Человек с глазами как лед на дне колодца. Запах крови и паленого волоса. Чандрианы. — Он кивнул сам себе: — Да, полагаю, именно там все и начинается. Это во многом история о чандрианах.
    Квоут потряс головой, словно избавляясь от какой-то мрачной мысли.
    — Но, пожалуй, стоит углубиться в прошлое еще дальше. Если должно получиться что-то вроде книги моих деяний, я могу потратить на это время — пусть выйдет не слишком лестно, зато правдиво.
    Но что бы сказал мне отец, если бы услышал, как я рассказываю свою историю? «Начни с начала» — вот что. Итак, раз уж у нас будет рассказ, пусть он строится по всем правилам.
    Квоут выпрямился в своем кресле.
    — В начале, насколько я знаю, мир был вызван из безымянной пустоты Алефом, который дал всему сущему имена. Впрочем, по другой версии, все вещи уже обладали именами, а он их только узнал.
    Хронист чуть усмехнулся, не поднимая глаз от работы и не переставая писать.
    Квоут и сам улыбнулся:
    — Я вижу, ты смеешься. Очень хорошо, для простоты будем считать, что я — центр вселенной, и таким образом пропустим бесчисленное множество скучных историй: возвышения и падения империй, саги о героических деяниях, баллады о трагической любви… Лучше поспешим к единственной по-настоящему важной истории. — Его улыбка стала еще шире. — Моей.

    Мое имя Квоут: К-в-о-у-т — с маленьким придыханием в конце. Имена имеют большое значение, потому что много говорят о нас. У меня было больше имен, чем вправе иметь человек.
    Адем называют меня Маэдре, что, в зависимости от произношения, означает «Пламя», «Гром» или «Сломанное Дерево».
    Почему «Пламя» — ясно всякому, кто меня видел. У меня рыжие волосы, ярко-рыжие. Если бы я родился на пару веков раньше, меня бы наверняка сожгли как демона. Я стригу их коротко, но это не помогает: они топорщатся сами по себе, и кажется, словно я горю.
    «Гром» я отношу на счет моего сильного баритона и приличной сценической подготовки в раннем возрасте.
    «Сломанному Дереву» я никогда не придавал особого значения. Хотя сейчас, оглядываясь назад, думаю, что его можно считать в какой-то мере пророческим.
    Мой первый наставник называл меня э'лир, потому что я был умен и знал это. Моя первая любовница звала меня Дулатор, потому что ей нравилось, как звучит это слово. Меня также называли Теникар, Легкая Рука и Шестиструнник. Меня именовали Квоутом Бескровным, Квоутом Неведомым и Квоутом Убийцей Короля. Я заслужил все эти имена. Купил их и заплатил за покупку.
    Но рос я просто Квоутом. Отец однажды сказал мне, что это значит «знать».
    Конечно, меня называли еще многими словами. Среди них много непристойных, но незаслуженных очень мало.
    Я похищал принцесс у королей, спящих под землей. Я сжег дотла городок Требон. Я провел ночь с Фелуриан и ушел, сохранив жизнь и здравый рассудок. Меня исключили из Университета в таком возрасте, в каком большинство людей еще не успевают туда поступить. Я ходил при лунном свете по тропам, о которых другие не осмеливаются говорить даже ясным днем. Я говорил с богами, любил женщин и писал песни, заставлявшие рыдать менестрелей.
    Возможно, вы слышали обо мне.

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ
    ВОРЫ, ЕРЕТИКИ И ШЛЮХИ

    Если эта история должна быть чем-то вроде книги моих деяний, нужно начать с начала — с того, кто я на самом деле такой. Для этого следует вспомнить, что, прежде чем стать кем-либо еще, я был одним из эдема руэ.
    Вопреки всеобщему заблуждению, не все странствующие актеры относятся к руэ. Моя труппа не была жалкой кучкой фигляров, показывающих за пенни трюки на перекрестках или поющих за ужин. Мы были придворными актерами, людьми лорда Грейфеллоу. Во многих городках наш приезд становился большим событием, чем праздник Середины Зимы и Солинадские игрища, вместе взятые. В нашей труппе было не меньше восьми фургонов, а артистов больше двух десятков: актеры и акробаты, музыканты и фокусники, жонглеры и шуты — вся моя семья.
    Вряд ли вы когда-нибудь видели лучшего актера и музыканта, чем мой отец. А моя мать обладала удивительным даром слова. Оба они были красивы: темноволосые и смешливые — и руэ до мозга костей. Этим уже все сказано.
    Пожалуй, только стоит добавить, что моя мать была благородной дамой — до того, как стала бродячей артисткой. По ее рассказам, мой отец сманил ее из «убогого, тоскливого ада» дивной музыкой и еще более дивными речами. Могу только предполагать, что она имела в виду Три Перекрестка: когда я был совсем мал, мы ездили туда навестить родственников. Один раз.
    Мои родители не были по-настоящему женаты — я имею в виду, они не позаботились узаконить свои отношения в какой-либо церкви. Меня этот факт совершенно не смущает. Они считали себя женатыми и не видели особого смысла объявлять об этом какому-либо правительству или богу. Я уважаю это. По правде говоря, они выглядели куда более преданными и любящими супругами, чем многие официально женатые пары, которые мне встречались с тех пор.
    Нашим покровителем был барон Грейфеллоу, его имя открывало многие двери, обычно закрытые для эдема руэ. В благодарность мы носили его цвета: серый и зеленый — и способствовали укреплению славы Грейфеллоу во всех краях, до которых добирались. Раз в год мы проводили два оборота в замке патрона, развлекая его самого с домочадцами.
    Это было счастливое детство — расти посреди вечной ярмарки. Во время долгих переездов между городами отец читал мне классические монологи. Декламировал он в основном по памяти, и его голос раскатывался по дороге на четверть километра. Я помню и чтение вместе, где я вступал на вторых ролях. Отец поощрял меня произносить особенно удачные отрывки самому, и я научился ценить хорошо сказанное слово.
    С матерью мы вместе сочиняли песни. В остальное время мои родители разыгрывали романтические диалоги, а я повторял за ними по книгам. Иногда мне это казалось чем-то вроде игры. Плохо же я понимал, как ловко меня учили.
    Я рос любознательным ребенком — скорым на вопросы и всегда готовым учиться. Поскольку моими учителями были акробаты и актеры, мне никогда не приходилось бояться уроков, как большинству детей.
    Дороги в те дни были хороши, но осторожные люди все равно, ради пущей безопасности, путешествовали вместе с нашей труппой. Они пополняли и расширяли мое образование. Эклектическим рассуждениям о законе Содружества я научился у странствующего адвоката, слишком пьяного — или самодовольного, — чтобы замечать, что читает лекции восьмилетнему мальчишке. Я выучился понимать лес у охотника по имени Лаклис, который путешествовал с нами почти целый сезон.
    Я изучил омерзительную закулисную кухню королевского двора в Модеге с помощью… куртизанки. Мой отец всегда говорил: «Называй щуку щукой, а лопату лопатой. Но шлюху всегда зови леди. Их жизнь нелегка, а вежливость никому еще не вредила».
    Гетера едва уловимо пахла корицей и в мои девять лет казалась мне необычайно привлекательной, хоть я еще не догадывался почему. Она учила меня никогда не делать втайне того, о чем я бы не захотел говорить публично, и предостерегала от разговоров во сне.
    А затем появился Абенти, мой первый настоящий учитель. Он научил меня большему, чем все остальные, вместе взятые. Если бы не он, я бы никогда не стал тем, кем стал.
    Не держите на него зла. Он хотел как лучше.

    — Вам придется проехать дальше, — сказал мэр. — Разбейте лагерь за городом, и никто вас не потревожит, если вы не затеете драку или не сбежите с чем-нибудь, вам не принадлежащим, — Он адресовал моему отцу многозначительный взгляд, — А назавтра продолжайте свой веселый путь. Никаких представлений. От них больше беды, чем пользы.
    — Но у нас есть лицензия, — возразил мой отец, доставая из внутреннего кармана куртки сложенный лист пергамента, — Мы просто обязаны давать представления.
    Мэр отрицательно затряс головой и даже не шевельнулся, чтобы взглянуть на наше уведомление о покровительстве.
    — Народ от этого буянит, — заявил он, — В прошлый раз во время пьесы разразился жуткий скандал — перепили да разволновались. Народ сорвал двери таверны и переломал столы. А она, знаете ли, принадлежит городу. И все расходы по ремонту тоже несет город.
    К этому времени наши фургоны уже начали привлекать внимание. Трип принялся жонглировать. Марион с женой разыгрывали импровизированное кукольное представление. Я наблюдал из фургона за отцом.
    — Мы, разумеется, не хотели бы обидеть вас или вашего покровителя, — сказал мэр. — Тем не менее, город вряд ли может себе позволить еще один такой вечерок. Как жест доброй воли я готов предложить каждому по медяку: скажем, двадцать пенни — чтобы вы просто продолжили путь и не доставляли нам здесь беспокойства.
    Здесь следует заметить, что двадцать пенни могли показаться приличной суммой для какой-нибудь маленькой нищенской группы, едва сводящей концы с концами. Но для нас это было попросту оскорбительно. Ему следовало бы предложить нам сорок за одно только вечернее выступление, не говоря уже о предоставлении питейного зала в наше полное распоряжение, хорошем ужине и ночевке в трактире. Последнее мы бы с благодарностью отвергли, поскольку в их постелях наверняка было полно вшей, а в наших фургонах — нет.
    Хотя мой отец был удивлен и оскорблен, но не подал и виду.
    — Собирайтесь! — крикнул он через плечо.
    Трип рассовал свои шары по многочисленным карманам, даже не рисуясь перед публикой. Несколько десятков горожан заголосили разочарованным хором, когда куклы остановились на середине трюка и попрятались в ящики. Мэр с видимым облегчением вытащил кошелек и извлек оттуда два серебряных пенни.
    — Я непременно расскажу барону о вашей щедрости, — сказал отец ровно в тот момент, когда мэр вложил деньги в его руку.
    Мэр замер:
    — Барону?
    — Барону Грейфеллоу. — Отец сделал паузу, ища искру узнавания на лице мэра. — Лорд восточных болот, Худумбрана-у-Тирена и Вайдеконтских холмов. — Он обозрел горизонт. — Ведь мы еще не выехали из Вайдеконтских холмов, правда?
    — Ну да, — нехотя отозвался мэр. — Но сквайр Семелан…
    — О, так мы во владениях Семелана! — воскликнул мой отец, оглядываясь, словно только что понял, где он. — Стройненький такой джентльмен, аккуратненькая маленькая бородка? — Он изобразил бородку рукой у себя на лице.
    Мэр ошеломленно кивнул.
    — Очаровательный человек, прекрасный голос. Встречался с ним, когда мы развлекали барона в прошлое Средьзимье.
    — Да, это он. — Мэр сделал многозначительную паузу. — Могу я посмотреть вашу грамоту?
    Я смотрел, как мэр ее читает. Чтение заняло у него некоторое время, потому что мой отец не удосужился упомянуть большинство титулов барона, таких как виконт Монтрон и лорд Треллистон. А получалось вот что: сквайр Семелан действительно владел этим городком и окрестными землями, но сам был вассалом Грейфеллоу. Проще говоря, Грейфеллоу командовал кораблем, а Семелан драил палубу и отдавал честь.
    Мэр снова свернул пергамент и отдал моему отцу.
    — Понимаю.
    И все. Меня, помнится, поразило, что мэр не извинился и не предложил отцу больше денег.
    Отец тоже сделал паузу и затем продолжил:
    — Город в вашем ведении. Но мы будем выступать в любом случае. Это будет либо здесь, либо за пределами города.
    — Вы не будете выступать в зале трактира, — твердо сказал мэр. — Я не хочу, чтоб его снова разнесли.
    — Мы можем выступать прямо здесь. — Отец указал на рыночную площадь. — Здесь достаточно места, и людям не придется выходить из города.
    Мэр заколебался, а я с трудом верил своим ушам. Мы иногда решали выступать на лугу, потому что местные постройки не могли вместить всех. Два наших фургона были сконструированы так, чтобы превращаться в сцены, — как раз для таких случаев. Но за все мои одиннадцать лет я по пальцам мог сосчитать случаи, когда нас заставляли давать представление на лугу. Мы никогда не выступали за городскими пределами.
    Но от этого судьба нас избавила. Мэр наконец кивнул и поманил моего отца к себе. Я выскользнул из задка фургона и подобрался поближе, успев уловить последние слова: «…здесь народ богобоязненный. Ничего непристойного или еретического. У нас были полные пригоршни проблем с последней труппой, которая здесь выступала: две драки, бельишко у народа попропадало, а одна из дочерей Брэнстона оказалась в положении».
    Я был оскорблен до глубины души. И ждал, что отец продемонстрирует мэру остроту своего языка, объяснив разницу между простыми бродячими актерами и эдема руэ. Мы не крадем. Мы никогда не позволим себе настолько выпустить ситуацию из-под контроля, чтобы кучка пьянчуг разгромила зал, где мы играем.
    Но отец не сделал ничего подобного: он просто кивнул и пошел обратно к нашему фургону. Один взмах рукой, и Трип снова начал жонглировать. Куклы выскочили из ящиков.
    Обогнув фургон, отец увидел меня, притаившегося за лошадями.
    — По твоему лицу я вижу, что ты все слышал, — сказал он с кривой усмешкой. — Пусть будет так, мой мальчик. Он заслуживает уважения хотя бы за честность, если не за любезность: ведь он просто говорит вслух то, что другие прячут в глубине своих сердец. Как ты думаешь, почему я слежу, чтобы в больших городах все ходили по двое, когда отправляются по делам?
    Я знал, что это правда. И все же слишком горькая пилюля для маленького мальчика.
    — Двадцать пенни, — сказал я язвительно. — Словно милостыню бросил.
    Это самая тяжелая часть жизни эдема руэ. Мы везде чужаки. Многие люди считают нас проходимцами и нищими бродягами, другие — чем-то вроде сборища воров, еретиков и шлюх. Трудно терпеть клевету, но куда тяжелее, когда на тебя сверху вниз смотрят тупицы, за всю жизнь не прочитавшие ни одной книжки и не отъезжавшие от мест, где родились, даже на двадцать километров.
    Отец рассмеялся и потрепал меня по волосам.
    — Просто пожалей его, мой мальчик. Завтра мы продолжим путь, а ему предстоит обуздывать свой несговорчивый народ до самой смерти.
    — Он невежественный болван, — буркнул я.
    Отец положил мне на плечо тяжелую крепкую руку, показывая, что я сказал достаточно.
    — Полагаю, так будет и дальше на пути к Атуру. Завтра мы повернем на юг: трава там зеленее, народ добрее, женщины милее. — Он скосил глаз в сторону фургона и пихнул меня локтем.
    — Я слышу все, что вы говорите, — сладко пропела моя мать из повозки.
    Отец ухмыльнулся и подмигнул мне.
    — И какую пьесу мы собираемся играть? — спросил я отца. — Ничего непристойного, запомни. В этих краях очень богобоязненный народ.
    Он прищурился:
    — А что бы ты выбрал?
    Я долго обдумывал.
    — Я бы сыграл что-нибудь из Брайтфилдовского цикла. «Кование пути» — в этом роде.
    Отец скорчил гримасу:
    — Не очень хорошая пьеса.
    Я пожал плечами:
    — Они не поймут разницы. Кроме того, она под завязку набита Тейлу, так что никто не сможет пожаловаться, будто пьеса непристойна. — Я посмотрел на небо. — Надеюсь только, дождь не застанет нас на середине представления.
    Отец поднял взгляд к облакам.
    — Застанет. Ну, есть вещи и похуже, чем выступать под дождем.
    — Например, играть под дождем и получить за это мелкую монетку? — спросил я.
    К нам спешил мэр — семенил со всей возможной быстротой. Он даже слегка задыхался, словно бежал изо всех сил. Его лоб поблескивал от пота.
    — Я поговорил с несколькими членами совета, и мы решили, что вам вполне можно разрешить использовать общий зал трактира, если вы захотите.
    Отец безукоризненно владел языком жестов. Было абсолютно ясно, что он обижен, но слишком вежлив, чтобы высказать это.
    — Я совсем не хочу выгонять вас…
    — Нет-нет. Никакого беспокойства. Фактически я настаиваю.
    — Ну, если вы настаиваете…
    Мэр улыбнулся и засеменил прочь.
    — Что ж, уже лучше, — вздохнул мой отец. — Пока нет нужды затягивать пояса.

    — Полпенни с головы — какой пустяк! Кто безголовый — проходи за так. Спасибо, сэр.
    Трип стоял в дверях, проверяя, чтобы каждый входящий заплатил за представление.
    — Полпенни с головы. Хотя по розам на щечках вашей леди я бы сказал, что вас тут все полторы головы. Ну да то дело не мое.
    У Трипа был самый острый в труппе язык, и для такой работы он подходил как нельзя лучше: при нем никто не пытался пробраться внутрь болтовней или силой. Одетый в серо-зеленый шутовской костюм, Трип мог заболтать любого и в случае чего легко выкручивался.
    — Мамулька, привет, за мальца платы нет, а коль будет пищать, надо титьку давать или уж выноси подышать, — продолжал скороговоркой Трип. — Все верно, полпенни. О да, сэр, пустая голова все равно платит по полной.
    Хотя всегда было весело смотреть, как Трип работает, сегодня меня больше интересовал фургон, вкатившийся в городок с другого конца около четверти часа назад. Мэр немного поругался со стариком, управлявшим ослами, и унесся в гневе. Теперь он возвращался к фургону в сопровождении высокого парня с длинной дубиной — констебля, насколько я мог судить.
    Мое любопытство родилось вперед меня, так что я стал пробираться к фургону, изо всех сил стараясь оставаться незамеченным. Когда я подобрался достаточно близко, чтобы расслышать разговор, мэр и старикан снова спорили. Констебль стоял рядом, сердитый и отчего-то встревоженный.
    — …сказал вам. У меня нет лицензии. Мне не нужна лицензия. Что, теперь уже и разносчику нужна лицензия? Может, и лудильщику нужна?
    — Ты не лудильщик, — возразил мэр. — И не пытайся выдать себя за него.
    — Я не пытаюсь выдавать себя ни за кого, — оборвал его старик. — Я и лудильщик, и разносчик — и больше, чем оба, вместе взятые. Я арканист! Ты понял, груда бурлящего идиотизма?
    — О чем я и говорю, — гнул свое мэр. — Мы все в этих краях люди богобоязненные и не желаем водиться с темными силами, которые лучше не трогать. Нам не нужны неприятности с такими, как ты.
    — С такими, как я? — вопросил старик. — Да что ты знаешь о таких, как я? В эти края настоящие арканисты наверняка лет пятьдесят уж не заглядывали.
    — Это-то нам и надо. Просто разворачивайся и езжай, откуда явился.
    — Черта с два я проведу ночь под дождем из-за твоей тупой башки, — запальчиво возразил старик. — Мне не нужно твое разрешение, чтобы снять комнату или поработать на улице. Так что отойди от меня или на своей шкуре узнаешь, какие неприятности могут быть от «таких, как я».
    На лице мэра промелькнул страх, который тут же смыло волной гнева. Он через плечо махнул констеблю.
    — Тогда ты проведешь ночь в кутузке за бродяжничество и вызывающее поведение. Мы отпустим тебя утром, если научишься придерживать язык.
    Констебль приблизился к фургону, благоразумно прижимая дубинку к бедру.
    Старик выпрямился и поднял руку. Яркий красный свет заструился из передних углов фургона.
    — Вам повезло, что далеко, — зловеще произнес он. — Иначе бы никому не поздоровилось.
    После секундного удивления до меня дошло, что красный свет идет от пары симпатических ламп, которые старик укрепил на своем фургоне. Я видел одну такую раньше, в библиотеке лорда Грейфеллоу. Они горели ярче газовых ламп, ровнее свечей или масляных ламп и были практически вечными. Кроме этого, они чертовски дорого стоили. Я мог поспорить, что в этом городишке никто даже не слышал о таких штуках — не то что видел.
    Когда зажегся свет, констебль замер как вкопанный. Но поскольку больше вроде бы ничего не происходило, он браво выпятил челюсть и продолжил путь к фургону.
    Старик забеспокоился.
    — Ну-ка погодите минутку, — начал он, когда красный свет в фургоне стал гаснуть. — Мы же не хотим…
    — Заткни хлебало, старый пердун, — велел констебль.
    Он схватил арканиста за плечо с таким видом, словно совал руку в раскаленную печь. Ничего ужасного не произошло, и констебль ухмыльнулся, снова преисполнившись уверенности:
    — А будешь еще какую дьявольщину творить, я тебя долбану как следует.
    — Молодец. Том, — похвалил мэр, просияв от облегчения. — Веди его, а потом пришлем кого-нибудь за фургоном.
    Констебль ухмыльнулся еще раз и вывернул руку старика. Арканист согнулся пополам, издав короткий свистящий, полный боли звук.
    С того места, где я прятался, я видел, как тревога на лице арканиста сменилась болью, а потом яростью — все за одну секунду. Его губы шевельнулись…
    Из ниоткуда ударил свирепый порыв ветра — будто в одно мгновение разразилась буря. Ветер зацепил фургон старика, и он встал на два колеса, а потом снова грохнулся на все четыре. Констебль отшатнулся и упал, словно пораженный Господней дланью. Даже там, где я прятался — метрах в десяти от них, — ветер был так силен, что мне пришлось шагнуть вперед, будто кто толкнул меня в спину.
    — Изыдите! — гневно прокричал старик. — Не тревожьте меня больше! Я превращу вашу кровь в огонь, а сердца наполню ужасом, что холоднее льда и железа!
    В этих словах было что-то знакомое, но я не мог припомнить, откуда знаю их.
    Мэр с констеблем поджали хвосты и бросились наутек — с глазами, белыми от ужаса, как у перепуганных лошадей.
    Ветер стих так же внезапно, как и появился. Вся буря продолжалась не более пяти секунд. Поскольку почти все горожане сейчас собрались в трактире, я сомневался, что кто-либо еще видел это, кроме меня, мэра, констебля и пары стариковых ослов, запряженных в фургон и хранящих полнейшую невозмутимость.
    — Избавьте это место от вашего нечистого присутствия, — бормотал про себя арканист, наблюдая за бегущими обидчиками. — Силою имени моего я повелеваю, чтобы стало так.
    Наконец я понял, почему эти слова показались мне столь знакомыми. Он цитировал сцену изгнания демонов из «Даэоники». Не многие знали эту пьесу.
    Старик вернулся к своему фургону и начал импровизировать:
    — Я превращу вас в масло на летнем солнце. В поэта с душой священника. Я нашпигую вас лимонным кремом и выброшу из окна. — Он сплюнул. — Идиоты.
    Гнев, похоже, покинул его, и старик испустил глубокий усталый вздох.
    — Да уж, хуже и быть не могло, — пробормотал он, потирая вывернутое плечо. — Думаете, они вернутся с целой толпой?
    На мгновение я подумал, что старик обращается ко мне. Затем я понял: он говорит с ослами.
    — Я тоже не думаю, — кивнул он. — Но бывало, что я ошибался. Давайте-ка лучше остановимся на краю города и полюбуемся на остатки овса.
    Старик вскарабкался в фургон и вылез оттуда с широким ведром и почти пустым холщовым мешком. Он высыпал содержимое мешка в ведро, явно пав духом при виде результата, взял горсточку овса себе и ногой подтолкнул ведро к ослам.
    — Не смотрите на меня так, — буркнул он. — Все на голодном пайке. Кроме того, вы хоть пастись можете. — Поглаживая осла, он начал жевать сырой овес, иногда останавливаясь, чтобы выплюнуть шелуху.
    Мне показалось очень печальным, что этот старик путешествует совсем один и, кроме ослов, ему даже поговорить не с кем. Нам, эдема руэ, тоже приходится нелегко, но нас много. А у этого человека не было никого.
    — Мы забрались слишком далеко от цивилизации, ребятки. Те, кто нуждается во мне, мне не доверяют, а те, кто доверяет, не могут себе позволить моих услуг. — Старик уставился в свой кошелек. — У нас есть пенни и еще полпенни, так что выбор невелик. Хотим мы промокнуть сегодня или поголодать завтра? Никакого бизнеса тут, похоже, не получится. Так что придется выбирать: не одно, так другое.
    Я крался вокруг угла дома, пока не смог разглядеть, что написано на боку стариковского фургона. Надпись гласила:
    АБЕНТИ: АРКАНИСТ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ СИЛЫ
    Писец. Лозоходец. Аптекарь. Зубной врач.
    Редкие товары. Вылечу все боэльзни.
    Найду пропавшее. Починю сломанное.
    Не гороскопы. Не любовные зелья. Не черная магия.
    Абенти заметил меня, как только я выступил из-за дома, где прятался.
    — Эй, привет. Могу я тебе чем-то помочь?
    — Вы неправильно написали «болезни», — указал я.
    Он удивленно посмотрел на меня.
    — На самом деле это шутка, — объяснил он. — Я немножко варю пиво.
    — А, эль. Понятно, — кивнул я и вытащил руку из кармана. — Можете мне что-нибудь продать за пенни?
    К удивлению в его взгляде примешалось любопытство.
    — А чего ты ищешь?
    — Я бы хотел немного лациллиума. — За последний месяц мы пару десятков раз представляли пьесу «Фариен Справедливый», и мой юный разум насквозь пропитался интригами и убийствами.
    — Ты предполагаешь, что тебя кто-то отравит? — слегка ошеломленно спросил арканист.
    — На самом деле нет. Но мне кажется, когда противоядие понадобится, искать его будет поздновато.
    — Пожалуй, на пенни я могу продать тебе лациллиума, — сказал старик. — Это будет как раз доза для человека твоих размеров. Но это вещество опасно. Оно спасает только от настоящих ядов. А если примешь не вовремя, можешь навредить себе.
    — О, — сказан я. — Я этого не знал. — В пьесе лациллиум подавался как абсолютная панацея.
    Абенти задумчиво постучал пальцем по губам.
    — Можешь пока ответить мне на один вопрос? — (Я кивнул.) — Чья это труппа?
    — В каком-то смысле моя, — ответил я. — Но в другом смысле она моего отца, потому что он тут всем заправляет и указывает, куда ехать фургонам. Но также она и барона Грейфеллоу, потому что он наш покровитель. Мы люди барона Грейфеллоу.
    Арканист весело прищурился:
    — Я слышал о вас. Хорошая группа. Хорошая репутация.
    Я кивнул, не видя смысла в ложной скромности.
    — Как думаешь, твой отец может быть заинтересован в какой-нибудь помощи? — спросил старик. — Не буду врать, что я великий актер, но руки у меня растут откуда надо. Я могу делать белила и румяна, не напичканные свинцом, ртутью и мышьяком. Могу еще делать свет: быстрый, чистый и яркий. Разные краски, если надо.
    Я даже не стал раздумывать: свечи дорого стоили и боялись сквозняков, факелы коптили и были опасны. И все в труппе с детства знати о вреде грима. Трудновато стать старым опытным актером, если через день мажешь на себя яд, в результате чего к двадцати пяти сходишь с ума.
    — Возможно, я опережаю события, — сказал я, протягивая старику руку, — но позвольте мне первым поприветствовать вас в труппе.

    Если это должен быть полный и честный рассказ о моей жизни и деяниях, то я чувствую себя обязанным упомянуть, что мои причины пригласить Бена к нам не ограничивались альтруистическим порывом. Что правда, то правда: качественный грим и чистый свет были для нашей труппы желанным приобретением. Правда и то, что мне стало жалко одинокого старика на дороге.
    Но кроме всего, мною двигало любопытство. Я видел, как Абенти сделал что-то, чего я не мог объяснить: нечто странное и чудесное. Не тот трюк с симпатическими лампами — его я сразу раскусил: обычная показуха, блеф, чтобы поразить невежественных горожан.
    Но то, что он сделал потом, было совсем иным. Он позвал ветер, и ветер пришел. Настоящая магия — та самая, о какой я слышал в легендах о Таборлине Великом и в которую перестал верить с тех пор, как мне исполнилось шесть. Теперь я не знал, чему верить.
    Так что я пригласил его в нашу труппу, надеясь найти ответы на свои вопросы. Тогда я еще этого не знал, но искал я имя ветра.

    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
    В ФУРГОНЕ С БЕНОМ

    Абенти был первым арканистом, который мне встретился в жизни, и он совершенно поразил мое мальчишеское воображение. Он разбирался во всех науках: ботанике, астрономии, психологии, анатомии, алхимии, геологии, химии…
    К его представительному виду, венчику седых волос на затылке и изрядному брюшку прилагались блестящие, часто моргающие глазки, быстро перескакивавшие с одного предмета на другой. Брови у Абенти отсутствовали полностью — и это мне в нем запомнилось больше всего. Точнее, брови были: они все время пытались отрасти, но снова и снова сгорали в очередных алхимических опытах. Это делало лицо Абенти одновременно удивленным и насмешливым.
    Говорил он мягко и негромко, часто смеялся и никогда не избирал других мишенью для своего остроумия. Он ругался, как пьяный матрос, сломавший ногу, но только на ослов. Их звали Альфа и Бета. Абенти баловал их морковкой и кусочками сахара, когда думал, что никто не видит. Химия была его главной страстью. Мой отец говаривал, что в жизни не видел человека, делающего перегонку лучше Абенти.
    Уже на второй день пребывания Бена в труппе я завел привычку ехать в его фургоне. Я задавал ему вопросы, а он отвечал. Иногда он просил меня сыграть что-нибудь, и я играл ему на лютне, позаимствованной из отцовского фургона.
    Временами он даже пел. У него был чистый бесшабашный тенор, постоянно плавающий в поисках нот и находящий их в самых неожиданных местах. Чаще всего в таких случаях Абенти останавливался и смеялся над собой. Он был славным человеком, без тени чванства.
    Вскоре после появления Абенти в труппе я спросил его, каково это, быть арканистом.
    Он задумчиво посмотрел на меня:
    — А ты когда-нибудь раньше был знаком с арканистом?
    — Мы как-то платили одному, чтобы он починил нам ось на дороге. — Я помолчал, вспоминая. — Он направлялся вглубь страны с рыбным караваном.
    Абенти сделал презрительный жест:
    — Нет, мальчик, нет. Я говорю об арканистах. Не о каком-то нищем заклинателе холода, который работает на караванных маршрутах, сохраняя мясо свежим.
    — А в чем разница? — спросил я, чувствуя, что он от меня этого ждет.
    — Ну-у… — протянул он, — это может потребовать некоторых объяснений.
    — У меня нет ничего, кроме времени.
    Абенти бросил на меня оценивающий взгляд, словно говорящий: «По словам ты старше, чем на вид», — а мне только того и нужно было. Иногда устаешь, когда с тобой говорят как с ребенком, даже если ты ребенок и есть.
    Он вздохнул:
    — Просто если человек знает один-другой трюк, это еще не значит, что он арканист. Он может уметь вправить кость или читать на эльдвинтисе, может даже немного понимать симпатию, но…
    — Симпатию? — перебил я как можно вежливее.
    — Ты бы, пожалуй, назвал это магией, — неохотно сказал Абенти, пожимая плечами. — На самом деле это не так. Но даже знание симпатии не делает тебя арканистом. Настоящий арканист обязательно проходит через арканум в Университете.
    При упоминании арканума я ощетинился двумя десятками новых вопросов. Не так уж много, можете подумать вы, но если прибавить их к той полусотне, что я носил с собой повсюду, я был готов взорваться. Только могучим усилием воли я сдержался, ожидая, пока Абенти продолжит сам.
    Абенти, однако, заметил мое волнение.
    — Значит, ты уже слыхал об аркануме? — Кажется, его это позабавило. — Тогда расскажи мне, что ты слышал.
    Эта маленькая подсказка была именно тем предлогом, который мне требовался.
    — Я слышал от одного мальчика в Темпер Глен, что если тебе отрезало руки, то в Университете их могут пришить обратно. Правда могут? В некоторых историях говорится, что Таборлин Великий отправился туда, чтобы узнать имена всех вещей. Еще там есть библиотека с тысячью книг. Их правда так много?
    Абенти ответил на последний вопрос, остальные высыпались из меня слишком быстро.
    — На самом деле их там куда больше тысячи. Десять раз по десять тысяч книг. И даже еще больше. Больше книг, чем ты смог бы прочитать за всю жизнь. — В голосе Абенти прорезались мечтательные нотки.
    Больше книг, чем я смогу прочитать? Почему-то я в этом сомневался.
    Бен продолжал:
    — Люди, которых ты видишь в караванах: заклинатели, предохраняющие пищу от порчи, лозоходцы, предсказатели судьбы, пожиратели жаб, — такие же арканисты, как все бродячие артисты — эдема руэ. Они могут немного знать алхимию, немного симпатию, немного медицину. — Он покачал головой. — Но они не арканисты. Многие ими притворяются. Нацепляют на себя мантии и задирают нос, чтобы обманывать доверчивых невежд. Но вот как можно узнать настоящего арканиста.
    Абенти стащил через голову тонкую цепочку и протянул мне. Я впервые видел знак арканума. Он оказался не особенно впечатляющим: просто плоский кусочек свинца с впечатанными в него незнакомыми письменами.
    — Это настоящий гил'те — или гильдер, если тебе так больше нравится, — объяснил Абенти с явным удовольствием. — Это единственный верный способ узнать, арканист перед тобой или нет. Твой отец попросил меня показать его, прежде чем позволить ехать с вами. Это значит, что он опытный человек, человек мира. — Абенти исподтишка наблюдал за мной. — Неприятно?
    Я стиснул зубы и кивнул. Ладонь моя онемела, как только я коснулся свинца. Я с любопытством рассматривал знаки на его сторонах, но уже через два вдоха рука у меня онемела до самого плеча, словно я проспал на ней всю ночь. Мне было ужасно интересно, онемеет ли все тело, если я подержу знак арканума достаточно долго.
    Выяснить это мне не удалось: фургон подпрыгнул на кочке, и моя затекшая рука чуть не выронила знак на подножку фургона. Абенти подхватил его, надел через голову обратно и довольно хмыкнул.
    — А как ты это выдерживаешь? — спросил я, пытаясь растереть руку, чтобы она хоть что-нибудь почувствовала.
    — Так получается только с другими людьми, — пояснил Абенти. — А для хозяина он просто теплый. Вот так и можно отличить настоящего арканиста от человека, просто обладающего даром находить воду или предсказывать погоду.
    — Трип умеет что-то вроде этого, — сказал я. — Он выбрасывает семерки.
    — Ну, это немножко другое, — рассмеялся Абенти. — Не такое необъяснимое, как дар. — Он ссутулился на своем сиденье. — Возможно, и к лучшему. Пару сотен лет назад человек был все равно что мертв, если люди замечали, что у него есть особый дар. Тейлинцы считали это демоническим знаком и сжигали людей, обладавших необычными дарами. — Абенти, казалось, загрустил.
    — Нам приходилось устраивать Трипу побеги из тюрьмы раз или два, — сказал я, пытаясь вернуть беседу в более приятное русло. — Но на самом деле его никто не собирался сжигать.
    Абенти устало улыбнулся:
    — Подозреваю, у Трипа есть пара особых костей или особый навык, который, возможно, также распространяется на карты. Спасибо тебе за своевременное предупреждение, но дар — это нечто совсем другое.
    Покровительственного тона я снести не мог.
    — Трип не станет жульничать даже ради спасения собственной жизни, — заявил я чуть резче, чем намеревался. — И любой в труппе может отличить хорошие кости от плохих. Трип просто выбрасывает семерки. Не важно, чьими костями — всегда семерки. Если он спорит с кем-то, выпадают семерки. Если он натыкается на стол с костями на нем — опять семерка.
    — Хм… — покивал Абенти. — Прими тогда мои извинения: это похоже на дар. Было бы любопытно посмотреть.
    Я пожал плечами:
    — Только возьмите свои кости. Мы не разрешали ему играть многие годы. — Внезапно меня осенила мысль: — Так что… может, он и разучился…
    Он пожал плечами:
    — Дары не уходят так просто. Когда я рос в Стаупе, я знал одного юношу, обладавшего особым даром: он необычайно хорошо управлялся с растениями. — Усмешка Абенти исчезла, он словно вглядывался во что-то, невидимое мне. — Его помидоры уже краснели, когда у других еще только лоза завивалась, тыквы вырастали больше и слаще, а виноград превращался в вино прежде, чем разливался по бутылкам. — Он умолк, по-прежнему глядя в никуда.
    — Его сожгли? — спросил я с нездоровым любопытством юности.
    — Что? Нет, конечно нет. Я не настолько стар. — Он сдвинул брови, изображая суровость. — Случилась засуха, и он пропал из города. Сердце его бедной матери было разбито.
    Наступила тишина. Я слышал, как за два вагона до нас Терен и Шанди репетируют отрывок из «Свинопаса и соловушки».
    Абенти тоже слушал, но отстраненно. После того как Терен запутался на середине монолога в саду Фейна, я повернулся к Бену.
    — А актерскому искусству в Университете учат? — спросил я.
    Абенти покачал головой, слегка удивленный вопросом:
    — Там учат многим вещам, но не этому.
    Я посмотрел на Абенти и увидел, что он наблюдает за мной, а в его глазах пляшут веселые огоньки.
    — Ты мог бы научить меня некоторым из этих вещей? — спросил я.
    Он улыбнулся — вот так просто все и получилось.

    Абенти начал давать мне краткие основы всех наук. Хотя его главной любовью была химия, он верил в необходимость разностороннего образования. Я научился обращаться с секстаном, компасом, логарифмической линейкой и счетами. Что более важно, я научился обходиться и без них.
    Спустя оборот я мог узнать и назвать любое вещество в его фургоне. Через два месяца я мог продистиллировать настойку, чтобы она стала крепче, чем возможно пить, перевязать рану, вправить кость и диагностировать сотни болезней по их симптомам. Я изучил процесс изготовления четырех различных афродизиаков, трех отваров для предохранения от беременности, девяти — от импотенции и двух зелий, называвшихся просто «помощь девице». Абенти довольно туманно говорил о назначении последних, но у меня были некоторые подозрения.
    Я выучил формулы десятков ядов и кислот, а также сотню лекарств и панацей — последние даже иногда работали. Я удвоил свои знания о растениях — по крайней мере, в теории, если не на практике. Абенти начал звать меня Рыжим, а я его Беном — сначала в отместку, а потом по дружбе.
    Только сейчас, спустя долгое время, я понимаю, как осторожно Бен готовил меня к тому, что будет в Университете. Раз или два в день в ходе обычных лекций Бен показывал мне маленькое умственное упражнение, с которым я должен был справиться, прежде чем перейти к другому предмету. Он заставлял меня играть в тирани без доски — просто запоминая ходы фишек. Иногда он останавливался посреди разговора и заставлял повторить все сказанное в последние минуты, слово в слово.
    Это было куда сложнее, чем обычное запоминание, которым я пользовался для сцены. Мой разум учился работать разными способами и становился сильнее. Так тело чувствует себя после рубки дров, плавания или секса: вымотанным, расслабленным и богоподобным. Ощущения были похожи, только работало не тело, а мозг — это он уставал и растягивался, расслаблялся и набирался сил. Я чувствовал, как мой разум начинает пробуждаться.
    Чем дальше, тем быстрее я учился — так вода размывает песчаную запруду. Не знаю, понимаете ли вы, что такое геометрическая прогрессия, но это лучший способ описать мое продвижение. И все это время Бен продолжал учить меня умственным упражнениям, а я был почти уверен, что он придумывает их исключительно из вредности.

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
    АЛАР И КАМНИ

    Бен держал в руке грязный камень размером чуть больше своего кулака.
    — Что случится, если я отпущу этот камень?
    Я задумался. Простые вопросы во время уроков очень редко оказывались простыми. Наконец я дал очевидный ответ:
    — Наверное, он упадет.
    Абенти поднял бровь. У него не было свободного времени, чтобы снова их сжечь: в последние месяцы он почти постоянно занимался со мной.
    — Наверное? Ты говоришь как софист, мальчик. Разве раньше он не всегда падал?
    Я показал ему язык:
    — Не пытайся меня запутать такими рассуждениями. Это логическая ошибка, ты сам так учил.
    Он ухмыльнулся:
    — Отлично. Будет ли справедливо сказать, что ты веришь, что камень упадет?
    — Вполне справедливо.
    — Я хочу, чтобы ты поверил, что он поднимется вверх, когда я его отпущу. — Бен заухмылялся еще шире.
    Я попытался. Это было похоже на занятия умственной гимнастикой. Через некоторое время я кивнул:
    — Ага.
    — Насколько твердо ты в это веришь?
    — Не очень, — признался я.
    — Я хочу, чтобы ты поверил, что этот булыжник улетит. Поверь в это с той силой веры, что движет горами и сотрясает деревья. — Он помолчал и попробовал зайти с другой стороны: — Ты веришь в бога?
    — В Тейлу? Ну, до некоторой степени.
    — Недостаточно. Ты веришь в своих родителей?
    Я слегка улыбнулся:
    — Иногда. Я не вижу их прямо сейчас.
    Он фыркнул и снял с крючка хлыст, которым подгонял Альфу и Бету, когда они ленились.
    — Веришь ли ты в это, э'лир? — Бен называл меня э'лиром, только когда считал, что я упрямлюсь ему назло.
    Он показал мне хлыст. В его глазах тлел зловредный огонек. Я решил не испытывать судьбу:
    — Да.
    — Хорошо. — Бен резко щелкнул хлыстом по борту фургона. Альфа повернула одно ухо на шум, не поняв, было ли это адресовано ей. — Такая вера мне и нужна. Она называется алар, «вера-в-хлыст». Когда я отпущу этот камень, он улетит прочь, свободный как птица.
    Он помахал хлыстом.
    — И никакой мне тут философишки — или заставлю тебя пожалеть, что ты вообще познакомился с этой игрушкой.
    Я кивнул. Я очистил свой разум с помощью одного из трюков, которым уже научился и старался поверить. По спине побежал пот.
    Где-то минут через десять я снова кивнул.
    Бен отпустил камень. Он упал.
    У меня заболела голова.
    Бен снова подобрал камень.
    — Ты веришь, что он улетел?
    — Нет! — буркнул я, потирая виски.
    — Хорошо. Он не улетел. Никогда не убеждай себя, что видишь то, чего не существует. Это тонкая грань, но симпатия — искусство не для слабовольных.
    Он снова держал камень на ладони.
    — Ты веришь, что он улетит?
    — Но он не улетел!
    — Это не имеет значения. Попробуй еще раз. — Бен покачал булыжник на ладони, — Алар — краеугольный камень симпатии. Если ты собираешься навязывать свою волю миру, ты должен иметь власть над собственной верой.
    Я старался снова и снова. Никогда в жизни мне не доводилось заниматься такой тяжелой работой. Это заняло у меня почти весь день до вечера.
    Наконец Бен отпустил камень, и мне удалось удержать твердую веру, что он не упадет, несмотря на очевидность обратного.
    Я услышал звук удара и посмотрел на Бена.
    — У меня получилось, — сказал я спокойно, хотя чуть не лопался от гордости.
    Бен искоса взглянул на меня, словно не совсем верил, но не хотел этого показывать. Он рассеянно крутанул камень на пальце, затем пожал плечами и снова положил его на ладонь.
    — Теперь ты должен верить, что камень упадет и не упадет, когда я отпущу его, — ухмыльнулся Бен.

    Этим вечером я лег спать поздно. Из носа у меня текла кровь, а на лице покоилась довольная улыбка. Я свободно удерживал в голове две отдельных веры и мирно уснул, убаюканный их диссонансом.
    Умение одновременно думать о двух различных вещах великолепно повышало эффективность мышления и походило на пение дуэтом с самим собой. Это стало моей любимой игрой. После двух дней практики я мог петь трио. Скоро я научился мысленному эквиваленту тасования колоды и жонглирования кинжалами.
    Было еще много разных уроков, хотя ни один не стал для меня настолько поворотным, как алар. Бен научил меня «каменному сердцу» — умственному упражнению, которое позволяло отбросить эмоции и предрассудки и думать о чем тебе угодно. Бен сказал, что человек, который действительно владеет «каменным сердцем», может не пролить ни единой слезинки на похоронах собственной сестры.
    Он также научил меня игре под названием «ищи камень». Смысл ее заключался в следующем: ты заставлял одну часть разума спрятать воображаемый камень в воображаемой комнате. Затем другая часть твоего разума должна была найти его.
    На самом деле это прекрасно учит мысленному контролю. Если у тебя действительно получается играть в «ищи камень», то ты развиваешь совершенно железный алар — именно тот, что необходим для симпатии.
    И хотя умение одновременно думать о двух вещах чрезвычайно удобно, обучение этому в лучшем случае неприятно, а в худшем подрывает веру в себя, причиняя серьезное беспокойство.
    Я помню, как однажды искал камень около часа, прежде чем позволил себе спросить вторую половину разума, где она спрятала камень, — только чтобы выяснить, что я не прятал камня вообще. Просто проверял, сколько продержусь, прежде чем сдаться. Вы когда-нибудь бывали одновременно злы на себя и смешны себе? Мягко говоря, интересное ощущение.
    Иногда я просил подсказок и заканчивал насмешками над собой. Неудивительно, что многие арканисты слегка эксцентричны, если не совсем без башни. Как и говорил Бен, симпатия — занятие не для слабовольных.

    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
    СВЯЗЫВАНИЕ ЖЕЛЕЗА

    Я сидел в задке Бенова фургона. Для меня это было место, полное чудес: гнездо сотен бутылочек и свертков, пропитанных тысячью запахов. Здесь мой юный ум обычно находил куда больше интересного, чем в тележке лудильщика, но только не сегодня.
    Прошлой ночью прошел сильный ливень, и дорога превратилась в вязкое болото. Поскольку труппу не связывал какой-либо график выступлений, мы решили переждать денек-другой, пока подсохнут дороги. Дело довольно обычное, но Бен счел его отличным поводом продолжить мое обучение. Поэтому я сидел за деревянным столом в фургоне Бена и бесился, что теряю день, слушая его рассказы о давно известных мне вещах.
    Эти мысли, похоже, были написаны у меня на лице, потому что Абенти вздохнул и сел рядом со мной.
    — Не совсем то, чего ты ожидал?
    Я немного расслабился, зная, что этот тон означает временное избавление от урока. Бен сгреб со стола пригоршню железных драбов, позвенел ими в кулаке и посмотрел на меня:
    — Ты научился жонглировать сразу? Пятью шариками, с самого начала? И кинжалами тоже?
    Припомнив первый опыт жонглирования, я покраснел. Вначале Трип не позволил мне даже взять три шарика — заставил жонглировать двумя. И то я их уронил пару раз. Так я и сказал Бену.
    — Правильно, — ответил Бен. — Освоишь этот трюк и сможешь научиться новому.
    Я ожидал, что он встанет и продолжит урок, но он этого не сделал. Вместо этого он протянул мне горсть драбов.
    — Что ты знаешь о них? — Он потряс монетки в горсти.
    — В каком смысле? — уточнил я. — С точки зрения физики, химии, истории…
    — Истории, — ухмыльнулся он. — Удиви меня знанием исторических подробностей, э'лир.
    Однажды я спросил его, что означает э'лир. Он заявил, что это «мудрец», но так при этом скривил рот, что я усомнился в его правдивости.
    — Давным-давно люди, которые…
    — Насколько давно?
    Я сдвинул брови с притворной суровостью:
    — Примерно две тысячи лет назад. Кочевой народ, скитавшийся в предгорьях Шальды, объединился под руководством одного вождя.
    — Как его звали?
    — Хелдред. Его сыновьями были Хелдим и Хелдар. Ты хочешь услышать всю его родословную или мне можно перейти к делу? — Я смерил его сердитым взглядом.
    — Прошу прощения, сэр. — Бен сел прямо и изобразил такое пристальное внимание, что мы оба расхохотались.
    Я продолжил:
    — Хелдред в конце концов стал контролировать предгорья Шальды — а значит, и все горы. Его люди научились сеять хлеб, кочевой образ жизни был забыт, и они постепенно начали…
    — Переходить к делу? — ввернул Абенти, высыпая драбы на стол передо мной.
    Я старательно проигнорировал его.
    — Они контролировали единственный богатый и легкодоступный источник металлов в тех краях и скоро стали самыми искусными работниками по этим металлам. Воспользовавшись этим преимуществом, они обрели богатство и власть.
    До тех пор самым обычным способом торговли был обмен. Некоторые большие города чеканили собственную монету, но вне этих городов деньги ценились на вес металла. Бруски металла лучше подходили для торговли, но много брусков было неудобно носить.
    Бен скорчил гримасу студента, умирающего от скуки. Эффект слегка портили спаленные пару дней назад брови.
    — Надеюсь, ты не собираешься рассуждать о сравнительных достоинствах валют?
    Я тяжело вздохнул и решил впредь поменьше дергать Бена, когда он читает мне лекции.
    — Теперь уже не кочевники, называемые «сильдим», были теми, кто устанавливал валютные стандарты. Разрезав маленький брусок на пять частей, ты получал пять драбов. — Я начал складывать два ряда по пять драбов, чтобы проиллюстрировать свою речь. Они напоминали маленькие бруски. — Десять драбов равняются медной йоте; десять йот…
    — Достаточно, — вмешался Бен, заставив меня вздрогнуть. — Возьмем вот эти два драба. — Он протянул мне два кусочка железа. — Могли они получиться из одного бруска?
    — На самом деле их наверняка отливают по отдельности… — Я умолк под его суровым взглядом. — Могли.
    — Значит, между ними все еще есть что-то, их соединяющее? — Он снова пробуравил меня взглядом.
    Я был не совсем согласен, но решил не выпендриваться:
    — Так.
    Бен положил обе монетки на стол.
    — Значит, если ты двинешь один, то второй тоже должен двинуться?
    Я согласился для вида — и для спора — и потянулся, чтобы передвинуть один драб. Но Бен остановил мою руку, покачав головой.
    — Сначала им надо это напомнить — фактически уговорить.
    Он принес миску и сцедил в нее густую каплю соснового дегтя. Потом обмакнул один драб в деготь, прилепил к нему другой, произнес несколько слов, которые я не узнал, и медленно раздвинул кусочки металла в стороны. Между ними протянулись ниточки дегтя.
    Затем Бен положил один драб на стол, а другой зажал в руке. Пробормотал что-то еще и расслабился. Потом поднял руку, и драб на столе повторил его движение. Бен поводил рукой, и бурый кусочек железа повис в воздухе.
    Он перевел взгляд с меня на монетку.
    — Закон симпатии — одна из основ магии. Он гласит, что чем больше похожи два объекта, тем сильнее между ними симпатическая связь. Чем сильнее связь, тем больше они воздействуют друг на друга.
    — Твое определение замкнуто само на себя.
    Бен опустил монетку. Менторская важность сменилась ухмылкой, когда он попытался тряпкой отскрести с рук деготь — почти безрезультатно.
    Задумавшись на секунду, он спросил:
    — Выглядит довольно бесполезной штукой?
    Я нерешительно кивнул: каверзные вопросы были обычным делом во время уроков.
    — Ты бы предпочел научиться призывать ветер? — Его глаза гипнотизировали меня.
    Он пробормотал какое-то слово, и холщовый верх фургона над нашими головами зашуршал под дыханием ветра.
    Я почувствовал, как мое лицо расползается в волчьей ухмылке.
    — Никуда не годится, э'лир. — Бен ответил такой же волчьей жесткой усмешкой. — Надо выучить буквы, прежде чем писать. Сначала выучи аккорды, а потом играй и пой.
    Он вытащил клочок бумаги и нацарапал на нем пару слов.
    — Штука в том, чтобы твердо удерживать алар в своем сознании. Нужно верить, что между ними есть связь. Нужно знать это. — Он передал мне бумажку. — Вот фонетическое произношение. Это называется «симпатическое связывание параллельного движения». Тренируйся. — Теперь он еще больше походил на волка: седой, старый и безбровый.
    Бен ушел мыть руки. Я очистил разум с помощью «каменного сердца» и скоро погрузился в море бесстрастного спокойствия. Потом склеил два кусочка металла сосновым дегтем. Зафиксировал в сознании алар — веру-в-хлыст, — что два драба связаны между собой. Произнес слова, разделил монетки, проговорил последнее слово и стал ждать.
    Никакого потока силы. Меня не бросило ни в жар, ни в холод. Луч света не озарил меня.
    Я был весьма разочарован — насколько мог в состоянии «каменного сердца». Поднял руку с монеткой, и вторая монетка на столе повторила движение. Без сомнения, это была магия, но я не чувствовал никакого восторга. Я-то ожидал… Не знаю, чего я ожидал, но не этого.
    Остаток дня был проведен в экспериментах с простым симпатическим связыванием, которому меня научил Абенти. Я узнал, что связано может быть почти все. Железный драб и серебряный талант, камень и кусочек фрукта, два кирпича, ком земли и осел. Около двух часов ушло у меня на то, чтобы сообразить: деготь здесь необязателен. Когда я спросил Бена, он признался, что это просто помогает концентрации. Кажется, он удивился, что я выяснил это самостоятельно.
    Быстренько обобщу законы симпатии, поскольку вам наверняка никогда не понадобится больше чем примерное представление, как она работает.
    Во-первых, энергию нельзя создать или уничтожить. Когда ты поднимаешь один драб, а второй поднимается со стола, тот, который в твоей руке, весит как два — фактически ты и поднимаешь два.
    Это в теории. А на практике тебе кажется, что ты поднимаешь три драба. Ни одна симпатическая связь не совершенна. Чем меньше похожи объекты, тем больше энергии теряется. Представьте себе дырявый желоб, ведущий к водяному колесу. У хорошей симпатической связи очень мало утечек и почти вся энергия идет в дело. В плохой связи дырок полно; очень малая часть прикладываемого усилия идет, собственно, на то, что ты хочешь сделать.
    Например, я пытался связать кусочек мела и стеклянную бутылку с водой. Между ними было очень мало похожего, поэтому, хотя бутылка с водой весила не больше килограмма, когда я попытался поднять мелок, то почувствовал все тридцать. А лучшую связь показала ветка дерева, которую я сломал пополам.
    После того как я освоил это несложное симпатическое действие, Бен научил меня другим. Десяток десятков симпатических заклинаний, сотня маленьких трюков для управления течением энергии. Каждое из них было новым словом в обширном словаре языка, на котором я учился говорить. Довольно часто это оказывалось скучным, и я не стану здесь рассказывать и половины.
    Бен продолжал понемногу знакомить меня с другими областями знаний: историей, арифметикой и химией. Но я вытягивал из него все, чему он мог меня научить в симпатии. Он выдавал свои секреты по капле, заставляя доказывать, что я освоил одно, прежде чем давать мне другое. Но у меня, видимо, был к этому искусству дар, далеко превосходящий мою естественную склонность к поглощению знаний, так что слишком долго ждать никогда не приходилось.

    Я вовсе не хочу сказать, что путь мой всегда был гладок. То же самое любопытство, которое делало меня столь ретивым учеником, с завидной регулярностью приводило меня к всевозможным неприятностям.
    Однажды вечером, когда я разводил огонь для кухонного костра, мать застала меня за пением песенки, услышанной мною за день до того. Не зная, что позади меня стоит мать, я постукивал одним поленом о другое и рассеянно напевал:
    Леди Лэклесс в черное одета,
    Семь диковин прячет платье это.
    Есть не для ношения кольцо,
    Не для брани острое словцо.
    У супруга леди, верь — не верь,
    Свечка есть, при ней без ручки дверь.
    В ларчике без крышки и замка
    Лэклесс держит камни муженька.
    А еще у леди есть секрет,
    Видит сны она, да сна ей нет.
    На дороге, что не для хожденья,
    Лэклесс ждет загадки разрешенья.

    Эту песенку распевала маленькая девочка за игрой в «прыг-скок». Я прослушал ее только два раза, но она застряла у меня в голове — детские песенки легко запоминаются.
    Мать услышала меня и подошла к огню.
    — Что ты пел, мой милый? — Ее тон не был суровым, но я почувствовал, что она весьма недовольна.
    — Да так, одну штуку, я услышал ее в Феллоу, — уклончиво ответил я.
    Убегать с городскими детьми мне было строго-настрого запрещено.
    «Недоверие быстро превращается в неприязнь, — говорил мой отец новым членам труппы, — так что в городе не разделяйтесь и ведите себя вежливо».
    Я подложил в огонь поленья потолще и стал смотреть, как пламя лижет их. Мать некоторое время молчала, и я уже стал надеяться, что на этот раз пронесло, когда она вдруг сказала:
    — Это не слишком хорошая песня. Ты не задумался, о чем она?
    Я действительно об этом не думал: стишок казался совершенно бессмысленным. Но теперь, прокрутив его в голове, я увидел совершенно явный сексуальный подтекст.
    — Я понял. Но прежде не подумал.
    — Всегда думай, о чем поешь, дорогой, — смягчилась мать, погладив меня по голове.
    Похоже, мне повезло, но я не смог удержаться от вопроса:
    — Но чем это отличается от некоторых отрывков из «При всех его надеждах»? Например, там, где Фейн спрашивает леди Периаль о ее шляпе: «Я слышал о ней от стольких людей, что сам желаю теперь я увидеть ее и примерить». Ведь всем понятно, о чем он на самом деле говорит.
    Мать сжала губы: не рассерженно, но и без радости. Затем что-то в ее лице изменилось, и она предложила:
    — А вот сам скажи мне, в чем разница.
    Я терпеть не мог вопросы с подвохом. Разница была очевидна: одно навлечет на меня неприятности, а другое нет. Я подождал немного, чтобы показать, что всесторонне рассмотрел дело, а потом покачал головой.
    Мать присела перед огнем, согревая руки.
    — Разница в том… можешь передать мне треногу? — Она легонько пихнула меня в бок, и я вскочил, чтобы достать треногу из нашего фургона, а мать продолжала: — Разница в том, говорится что-то человеку или о человеке. Первое может быть грубостью, зато второе всегда называется сплетней.
    Я принес треногу и помог матери установить ее над огнем.
    — А кроме того, леди Периаль — всего лишь персонаж пьесы. Леди Лэклесс — реальный человек, чувства которого можно задеть. — Она посмотрела на меня снизу вверх.
    — Я не знал, — виновато сказал я.
    Наверное, я выглядел достаточно жалостливо, поскольку мать заключила меня в объятия и поцеловала.
    — Ну и не стоит горевать, солнышко. Просто помни: всегда думай, что делаешь. — Она погладила меня по голове и улыбнулась — словно солнце засияло. — Полагаю, мы обе: леди Лэклесс и я — извиним тебя, если ты найдешь сладкой крапивы для ужина.
    Любой предлог, позволявший избежать наказания и поиграть в зарослях деревьев у дороги, годился для меня. Я исчез чуть ли не раньше, чем слова слетели с ее уст.

    Я также должен пояснить, что большая часть времени, проводимого с Беном, была моим свободным временем. Я все так же выполнял свои обычные обязанности в труппе: играл роль юного пажа, когда требовалось; помогал раскрашивать декорации и шить костюмы. Чистил лошадей вечером и громыхал куском жести за сценой, если нужно было изобразить гром.
    Но я совершенно не оплакивал потерю свободного времени. Бесконечная детская энергия и моя ненасытная жажда знаний сделали следующий год одним из счастливейших периодов моей жизни.

    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
    КУСОЧКИ ГОЛОВОЛОМКИ

    Ближе к концу лета я случайно услышал разговор, который вытряхнул меня из состояния блаженного неведения. Будучи детьми, мы редко задумываемся о будущем, и это позволяет нам радоваться жизни так, как умеют не многие взрослые. В день, когда мы начинаем беспокоиться о будущем, детство наше остается позади.
    Наступил вечер, и труппа встала лагерем у дороги. Абенти дал мне для практики новый симпатический трюк, называвшийся «максима преобразования переменного тепла в постоянное движение» — или как-то столь же претенциозно.
    Трюк был нелегким, но упал точно на нужное место, словно кусочек головоломки, сложившийся с остальными. У меня получилось через пятнадцать минут, а по тону Абенти я понял, что он дает мне на это не меньше трех-четырех часов.
    Так что я отправился его искать. Частично для того, чтобы получить новое задание, а частично — немного похвастаться.
    Я выследил его у родительского фургона. Услышал их, всех троих, прежде чем увидел. Их голоса звучали, как гул или жужжание, — отдаленная музыка, которую создает разговор, когда слова еще неразличимы. Но, подойдя поближе, одно слово я разобрал четко: «чандрианы».
    Услышав это, я остановился как вкопанный. Все в труппе знали, что мой отец работает над песней. Он выспрашивал у горожан старые легенды и стишки уже больше года, где бы мы ни останавливались для выступления.
    В первое время это были истории о Ланре. Потом он начал собирать старые истории о фейри, сказки о домовых, привидениях и шаркунах. И в конце концов перешел на вопросы о чандрианах.
    Это случилось несколько месяцев назад. За последние полгода он больше выспрашивал о чандрианах и меньше о Ланре, Лире и прочих. Почти все песни, написанные прежде, отец заканчивал за сезон, а работа над этой тянулась уже второй год.
    Вам также следует знать, что отец не позволял ни словечку — ни даже шепотку — из песни достигнуть чужих ушей прежде, чем он оканчивал ее. Только моя мать была посвящена в эту тайну, поскольку прикладывала руку к каждой песне, созданной отцом. Музыкальные красоты принадлежали ему, но лучшие стихи выходили у нее.
    Когда ждешь несколько оборотов или даже месяц, чтобы услышать законченную песню, предвкушение подогревает интерес. Но через год он начинает бродить и бурлить, а к тому моменту прошло полтора года, и люди уже с ума сходили от любопытства. Если кого-нибудь заставали бродящим слишком близко к нашему фургону, в то время как мои родители работали над песней, это обычно приводило к ругани и ссорам.
    Так что я придвинулся поближе к родительскому костру, стараясь ступать как можно тише. Подслушивание — прискорбная привычка, но с тех пор я приобрел множество куда худших.
    — …много о них, — услышал я слова Бена. — Но готов.
    — Рад поговорить на эту тему с образованным человеком. — Глубокий баритон отца контрастировал с тенорком Бена. — Я устал от этих суеверных деревенщин, и…
    Кто-то подложил дров в огонь, и в треске пламени я не расслышал последних слов. Так быстро, как только осмеливался, я перебрался под длинную тень родительского фургона.
    — …что я гоняюсь за призраками с этой песней. Что пытаться сложить эту легенду воедино — дурацкая затея. Лучше бы я никогда ее и не начинал.
    — Ерунда, — сказала моя мать. — Это будет твоя лучшая работа, сам знаешь.
    — Так ты думаешь, существует исходная история, из которой растут все остальные? — спросил Бен. — Историческая основа легенд о Ланре?
    — Все знаки указывают на то, — сказал отец. — Посмотри на дюжину внуков, и если увидишь, что у десяти из них голубые глаза, то поймешь, что и у бабушки глаза были голубые. Я уже делал так раньше и здорово навострился. Таким же образом я написал «Под стенами». Но… — Отец тяжело вздохнул.
    — Тогда в чем проблема?
    — Эта легенда старше, — объяснила мать. — Тут словно смотришь на прапраправнуков.
    — Которые разбежались по всем четырем сторонам, — проворчал отец. — Да к тому же когда я нахожу одного, у него оказывается пять глаз: два зеленых, голубой, карий и зелено-желтый. А у следующего глаз один, зато меняет цвет. Как мне из этого делать выводы?
    Бен откашлялся.
    — Неприятная аналогия, — заметил он. — Но я готов предоставить тебе свои знания о чандрианах. За долгие годы я слышал множество историй.
    — Во-первых, мне нужно знать, сколько их на самом деле, — ответил отец. — Большинство легенд говорит, что семеро, но даже это ставится под сомнение. Одни говорят — трое, другие — пятеро, а в «Падении Фелиора» их вообще тринадцать: по одному на каждый понтифет в Атуре да еще один на столицу.
    — На этот вопрос я могу ответить, — сказал Беи. — Семеро. Можешь не сомневаться. Собственно, это уже есть в их имени. «Чаэн» значит «семь». «Чаэн-диан» означает «их семеро» — «чандриан».
    — Я не знал… — сказал отец. — «Чаэн»… Что это за язык? Иллийский?
    — Похоже на темью, — сказала мать.
    — У тебя хороший слух, — заметил Бен. — Это действительно темийский. Предок темью, лет на тысячу постарше.
    — Что ж, тогда все проще, — облегченно вздохнул отец. — Надо было спросить тебя месяц назад. Может быть, ты еще знаешь, что заставляет их делать то, что они делают? — По его тону было понятно, что ответа он не ожидает.
    — Истинная тайна? — хмыкнул Бен. — Думаю, именно благодаря этому они становятся более пугающими, чем прочие призраки и страшилки, о которых болтают сказки. Привидение жаждет мщения, демону нужна твоя душа, шаркуну голодно и холодно. Потому-то они и не так страшны. То, что нам понятно, мы можем контролировать. Но чандрианы приходят, будто молния среди ясного неба. Просто разрушение — ни причины, ни смысла.
    — В моей песне будет и то и другое, — уверенно заявил отец. — Думаю, теперь я докопался-таки до причин. Я вытягивал их по кусочкам, по осколочкам историй. Но что больше всего раздражает: самая трудная часть Работы проделана, а какие-то мелочи мешают закончить картину.
    — Знаешь, в чем дело? — с любопытством спросил Бен. — Какова твоя теория?
    Отец хмыкнул:
    — О нет, Бен, тебе придется подождать вместе с другими. Я не затем столько потел над этой песней, чтобы выдать самое ее сердце, прежде чем она будет завершена.
    — Похоже, это только хитрая уловка, чтобы заставить меня и дальше ехать с вами. — В голосе Бена почувствовалось разочарование. — Я не смогу уйти, пока не услышу эту проклятую вещь.
    — Тогда помоги нам закончить ее, — сказала мать. — Знаки чандриан — вот еще один важный кусочек, который мы не можем выловить. Все соглашаются, что есть знаки, говорящие об их присутствии, но нет никакого согласия в том, какие они.
    — Дайте подумать… — сказал Бен. — В первую очередь, конечно, синее пламя. Но сомневаюсь, что оно сопутствует только чандрианам. В некоторых легендах это знак демонов. В других — фейе или любой магии.
    — Этот знак также показывает дурной воздух в шахтах, — указала мать.
    — Правда? — спросил отец.
    Она кивнула:
    — Когда лампа горит мутным синим пламенем, в воздухе гремучий газ.
    — О господи, гремучий газ в угольной шахте! — поразился отец. — Задувай свою лампу и блуждай в темноте, а не то тебя разнесет на кусочки. Это страшней любого демона.
    — Признаюсь честно, некоторые арканисты используют иногда особые свечи или факелы, чтобы произвести впечатление на легковерных простаков, — самодовольно откашлявшись, заявил Бен.
    Моя мать рассмеялась.
    — Вспомни, с кем ты разговариваешь, Бен. Мы никогда не будем ставить человеку в вину маленькое позерство. На самом деле синие свечи пришлись бы весьма кстати, когда мы будем в следующий раз играть «Даэонику». Если, конечно, у тебя где-нибудь завалялась парочка.
    — Поищу, конечно, — довольно сказал Бен. — Другие знаки… Кажется, один из них — это козлиные глаза, или черные, или вообще никаких глаз. Я слышал такое довольно часто. Слышал также, что, когда чандрианы где-то рядом, гибнут растения. Дерево гниет, металл ржавеет, кирпич крошится… — Он помолчал. — Хотя не знаю, разные это знаки или один.
    — Ты начинаешь понимать, в чем мои трудности, — мрачно заметил отец. — Но все равно еще остаются вопросы. У всех ли чандриан одинаковые знаки или у каждого пара своих?
    — Я тебе говорила, — раздраженно сказала мать. — Один знак на каждого. В этом больше смысла.
    — Любимая теория моей леди жены, — пояснил отец. — Но она не подходит. В некоторых легендах единственный знак — это синее пламя. В других есть только животные, сходящие с ума, но никакого пламени. В третьих — и человек с черными глазами, и сбесившиеся животные, и синее пламя.
    — Я уже подсказывала тебе, как придать всему этому смысл, — перебила мать, ее раздраженный тон показывал, что эту тему они обсуждали раньше. — Чандрианам не надо все время ходить вместе. Они могут ходить втроем или вчетвером. Если один из них делает огонь тусклым, то это выглядит как если бы все они делали так же. Этим можно объяснить различия в легендах. Разнообразие знаков зависит от того, в каком количестве чандрианы приходят.
    Отец что-то пробурчал.
    — Тебе досталась умная жена, Арл, — встрял Бен, разрушив напряжение. — За сколько продашь?
    — К сожалению, она нужна мне для работы. Но если тебя интересует краткосрочный наем, уверен, мы смогли бы назначить при… — Послышался звучный удар, а потом слегка болезненный смешок отца. — Еще какие-нибудь знаки есть?
    — Говорят, на ощупь они холодные. Хотя каким образом смог кто-то об этом узнать, выше моего разумения. Также я слышал, что вокруг них не горит огонь. Но это противоречит синему пламени. Может быть…
    Поднявшийся ветер встревожил деревья. Шелест листьев поглотил следующие слова Бена. Я воспользовался шумом и подобрался еще ближе.
    — …быть «впряженными в тень», что бы это ни значило, — услышал я отцовский голос, когда ветер улегся.
    Бен крякнул.
    — Я тоже не представляю. Я слышал историю, где их вычислили по тому, что их тени падали не в ту сторону, к свету. А в другой истории один из них назывался «захомутанным тенью». «Что-то там, захомутанное тенью». Будь я проклят, если вспомню имя, хотя…
    — Кстати об именах, с этим у меня тоже сложности, — признался отец. — Я собрал пару десятков и был бы рад услышать твое мнение. Самые…
    — На самом деле, Арл, — перебил Бен, — я был бы рад, если бы ты не произносил их вслух. Именно имена людей. Можешь нацарапать их на земле, если хочешь, или я могу сходить за доской, но будет спокойнее, если ты не станешь произносить ни одно из них. Лучше безопасность, чем неприятность, как говорится.
    Наступила глубокая тишина. Я остановился на полушаге, на одной ноге, опасаясь, что они услышат меня.
    — Да перестаньте вы оба так на меня смотреть, — раздраженно буркнул Бен.
    — Мы просто удивлены, Бен, — прозвучал мягкий голос моей матери. — Ты не выглядишь суеверным типом.
    — Я не суеверен, — сказал Бен, — а осторожен. Это большая разница.
    — Разумеется, — сказал отец. — Я бы никогда…
    — Оставь свои фокусы для зевак с деньгами, Арл, — отрезал Бен, в его голосе явственно звучало раздражение. — Ты слишком хороший актер, но я-то прекрасно знаю, когда меня считают сумасшедшим.
    — Я совсем не о том, Бен, — извиняющимся тоном сказал отец. — Ты образованный человек, а я так устал от людей, хватающихся за железо и стучащих по кружке с пивом, как только я заведу речь о чандрианах. Я просто восстанавливаю легенду, а вовсе не вожусь с темными силами.
    — Тогда послушай. Вы оба мне слишком нравитесь, чтобы я позволил вам считать меня старым дураком, — сказал Бен. — Кроме того, мне есть о чем поговорить с вами позже, и нужно, чтобы вы воспринимали меня серьезно.
    Ветер продолжал усиливаться, и я использовал шум, чтобы преодолеть последние несколько шагов. Я прополз за угол родительского фургона и стал смотреть и слушать сквозь завесу листвы. Они втроем сидели около костра: Бен на пеньке, завернувшись в свой обтрепанный бурый плащ, родители напротив него. Мать прислонилась к отцу, и оба они закутались в одно одеяло.
    Бен налил что-то из глиняного кувшина в кожаную кружку и передал ее моей матери. От его дыхания шел пар.
    — Как относятся к демонам в Атуре? — спросил он.
    — Боятся. — Отец постучал себя по виску. — Все эти религии размягчают мозги.
    — А как в Винтасе? — спросил Бен. — Большая часть жителей там тейлинцы. Они тоже боятся демонов?
    Мать покачала головой:
    — Нет, они считают, что все это глупости. Им нравится представлять демонов в виде метафоры.
    — Чего же в Винтасе боятся по ночам?
    — Фейе, — ответила мать.
    Отец одновременно сказал:
    — Драугар.
    — Вы оба правы, в зависимости от того, в какой части страны находиться, — сказал Бен. — А здесь, в Содружестве, люди посмеиваются украдкой над обоими страхами. — Он указал на окружающие деревья. — Но они становятся осторожны, когда приходит осень, потому что боятся привлечь внимание шаркунов.
    — Известное дело, — сказал отец. — Половина успеха наших выступлений зависит от того, во что верят зрители.
    — Вы все еще думаете, что у меня крыша съехала, — хмыкнул Бен. — Слушайте, если завтра мы приедем в Бирен и кто-нибудь скажет, что в лесах бродят шаркуны, вы им поверите?
    Отец покачал головой.
    — А если об этом расскажут двое?
    — Он снова покачал головой.
    Бен наклонился вперед на своем пеньке:
    — А если десяток людей скажут вам на полном серьезе, что в полях видели шаркунов, пожирающих…
    — Все равно я им не поверю, — раздраженно перебил отец. — Это же смешно.
    — Разумеется, смешно, — согласился Бен, назидательно подняв палец. — Но вопрос вот в чем: пойдете ли вы после этого в лес?
    Отец замолчал и задумался.
    Бен удовлетворенно кивнул:
    — Вы будете дураками, если проигнорируете предупреждения половины городка, даже если не верите в то, во что верят они. Но если не шаркунов, то чего вы боитесь?
    — Медведей.
    — Разбойников.
    — Вполне понятные страхи для бродячего артиста, — сказал Бен. — Страхи, которых горожанин просто не поймет. В каждом местечке есть свои маленькие суеверия, и все смеются над тем, чего боятся соседи за рекой. — Он серьезно посмотрел на них. — Но слышал ли кто-нибудь из вас смешную песню или историю про чандриан? Ставлю пенни, что нет.
    Мать, подумав минутку, покачала головой. Отец сделан длинный глоток и присоединился к ней.
    — Так вот, я не говорю, что чандрианы где-то поблизости и вот-вот ударят. Но везде все люди их боятся. Для такого страха должна быть причина.
    Бен ухмыльнулся и перевернул свою глиняную кружку, выплеснув последние капли пива на землю.
    — А имена — штука странная. Опасная. — Он многозначительно посмотрел на родителей. — Уж я-то знаю точно, потому как я человек образованный. И если я еще чуточку суеверен… — Он пожал плечами. — Ну, это мой выбор. Я стар. Придется вам меня простить.
    Отец задумчиво покивал.
    — Странно, я никогда не замечал, что к чандрианам все относятся одинаково. Я должен был это увидеть. — Он потряс головой, прочищая ее. — Полагаю, к именам мы еще вернемся. О чем ты хотел поговорить?
    Я приготовился уползти, прежде чем меня поймают, но то, что сказал Бен, пригвоздило меня к месту, прежде чем я успел сделать хотя бы шаг.
    — Возможно, вам как родителям трудно это заметить и все такое. Но ваш юный Квоут весьма одарен. — Бен снова наполнил чашку и передал кувшин отцу, но тот отказался. — На самом деле слово «одарен» не говорит и половины.
    Мать посмотрела на Бена поверх кружки.
    — Любой, кто проведет с мальчиком немного времени, может заметить это, Бен. Не понимаю только, почему все считают это таким важным. Особенно ты.
    — Сомневаюсь, что вы верно оцениваете ситуацию, — сказал Бен, протянув ногу чуть ли не в костер. — Насколько легко он научился играть на лютне?
    Отец, казалось, был слегка удивлен переменой темы.
    — Очень легко, а что?
    — Сколько ему было лет?
    Отец задумчиво потеребил бороду. В тишине голос моей матери прозвучал подобно флейте:
    — Восемь.
    — Вспомни, как ты учился играть. Сколько лет тебе тогда было? Можешь припомнить, какие у тебя были трудности?
    Отец продолжал теребить бороду, но его лицо стало еще более задумчивым, а взгляд уплыл куда-то вдаль.
    Абенти продолжал:
    — Я могу поспорить, что он запоминал все аккорды, каждую постановку пальцев с первого раза, без запинок и жалоб. А если делал ошибку, то не больше одного раза.
    Отец казался слегка обеспокоенным.
    — В основном да, но у него были трудности, такие же, как у всех. Аккорд Е. У него была куча проблем с увеличенным и уменьшенным Е.
    Мать мягко вмешалась:
    — Я это тоже помню, дорогой, но думаю, что все дело в маленьких руках. Он ведь был совсем мал…
    — Ручаюсь, это ненадолго его задержало, — тихо сказал Бен, — У него чудесные руки; моя мать сказала бы: «пальцы волшебника».
    Отец улыбнулся:
    — Он получил их от своей матери: тонкие, но сильные. Лучше не придумаешь, чтоб вычищать горшки, а, женщина?
    Мать шлепнула его, затем поймала руку мужа и показала ее Бену.
    — Руки у него от отца: изящные и нежные. Лучше не придумаешь для соблазнения дворянских дочек. — Отец запротестовал, но она не обратила внимания. — С его глазами и руками ни одна женщина в мире не будет чувствовать себя в безопасности, когда он начнет охотиться за дамами.
    — Ухаживать, дорогая, — мягко поправил ее отец.
    — Суть одна, — пожала она плечами. — Все лишь охота, и когда закончена она, достойна скорби дева та, что бегством спасена. — Она снова привалилась к моему отцу, не выпуская его руки, и чуть наклонила голову — он понял намек, наклонился и поцеловал ее в уголок рта.
    — Аминь, — сказал Бен, салютуя кружкой.
    Отец обнял мать второй рукой и прижал ее.
    — Все еще не понимаю, к чему ты клонишь, Бен.
    — Он все делает так: быстро, как хлыст, и почти не делая ошибок. Могу поспорить, он знает все песни, которые вы ему когда-либо пели. Он больше меня знает о том, что есть в моем фургоне.
    Бен взял кувшин и вытащил пробку.
    — И это не просто запоминание. Он понимает. Половину того, что я собирался ему показать, он угадал сам.
    Бен наполнил кружку моей матери.
    — Ему одиннадцать. Вы когда-нибудь встречали мальчика его возраста, который бы говорил так, как он? В основном это, конечно, из-за жизни в такой просвещенной атмосфере. — Бен обвел рукой фургоны. — Но большинство одиннадцатилетних мальчишек способны думать только о пускании блинчиков по воде да о том, как раскрутить кота за хвост.
    Мать рассмеялась, словно колокольчики зазвенели, но лицо Абенти осталось серьезным.
    — Это чистая правда, леди. У меня были ученики постарше, которые могли только мечтать сделать хотя бы половину того, что может он. — Бен усмехнулся. — Если бы у меня были его руки и хоть четверть его смекалки, я бы круглый год ел с серебряной тарелки.
    Наступило молчание, потом мягко заговорила моя мать:
    — Я помню, когда Квоут был совсем малышом, еле ковылял, он всегда и за всем наблюдал. Такими ясными чистыми глазами, словно хотел вобрать в себя весь мир. — Голос матери чуть дрогнул.
    Отец обнял ее, и она спрятала лицо у него на груди.
    Теперь тишина длилась дольше. Я уже собирался уползать прочь, кода отец нарушил ее.
    — Так что, ты считаешь, нам надо делать? — В его голосе мешались легкое беспокойство и отцовская гордость.
    Бен мягко улыбнулся:
    — Ничего особенного — только подумать, что вы сможете предложить ему, когда придет время. Он оставит свой след в мире как один из лучших.
    — Лучших в чем? — проворчал отец.
    — В том, что выберет. Я не сомневаюсь, что если он останется здесь, то станет новым Иллиеном.
    Отец улыбнулся. Иллиен — герой бродячих артистов. Единственный по-настоящему известный эдема руэ во всей истории. Все наши старейшие, лучшие песни — его песни.
    И кроме того, если верить легендам, Иллиен заново изобрел лютню. Прекрасный мастер-лютнист, Иллиен преобразил хрупкий и громоздкий придворный инструмент в чудную практичную семиструнную лютню бродячего артиста, которой мы пользуемся по сей день. Те же самые легенды говорят, что на лютне Иллиена было восемь струн.
    — Иллиен. Мне нравится эта мысль, — заметила мать. — Короли будут приезжать за сотни километров, чтобы послушать, как играет мой маленький Квоут.
    — Его музыка будет усмирять ссоры и прекращать войны, — улыбнулся Бен.
    — Дикие женщины, сидя у него на коленях, — с энтузиазмом продолжил отец, — будут возлагать груди ему на голову.
    Наступила ошеломленная тишина. Затем моя мать медленно и с нажимом произнесла:
    — Думаю, ты имел в виду, «дикие звери будут возлагать головы ему на колени».
    — Разве?
    Бен кашлянул и продолжил:
    — Если он решит стать арканистом, я ручаюсь, что к двадцати четырем годам он получит королевское назначение. Если он захочет стать торговцем, то к концу жизни наверняка будет владеть половиной мира.
    Брови моего отца недовольно сошлись. Бен улыбнулся:
    — О последнем можно не волноваться. Для торговца он слишком любопытен.
    Бен помолчал, словно очень тщательно подбирал следующие слова.
    — Знаете, ему стоит поступить в Университет. Не сейчас, конечно, и не в ближайшие годы. Семнадцать лет — нижний предел для приема, но я не сомневаюсь, что…
    Остальные слова Бена я пропустил. Университет! Я думал об Университете так же, как большинство детей думают о дворе Фейе — как о некоем мифическом месте, созданном специально для мечтаний о нем. Школа размером с небольшой город. Десять раз по десять тысяч книг. Люди, которые знают ответ на любой вопрос…
    Когда я снова смог сосредоточиться на разговоре, стояла тишина.
    Отец смотрел на мать в гнездышке его руки.
    — Что скажешь, женщина? Не случилось ли тебе дюжину лет назад делить постель с каким-нибудь бродячим богом? Это могло бы пролить свет на нашу загадку.
    Она пихнула его в бок и приняла задумчивый вид.
    — Дай-ка припомнить… Была такая ночь около двенадцати лет назад, когда ко мне пришел мужчина. Он связал меня поцелуями и песней струн. Он похитил мою добродетель и саму меня украл. — Она сделала паузу — Но у него были не рыжие волосы. Точно не он.
    Она шаловливо улыбнулась слегка смутившемуся отцу и поцеловала его. А он поцеловал ее в ответ.
    Такими я и вспоминаю их сейчас. Я уполз прочь; в голове моей плясали мысли об Университете.

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
    ИНТЕРЛЮДИЯ. ПЛОТЬ, А ПОД НЕЮ КРОВЬ

    В трактире «Путеводный камень» наступила тишина — и окружила двух людей, сидящих за столом в пустой комнате. Квоут перестал говорить, и хотя взгляд его был устремлен на сложенные руки, сам он блуждал где-то далеко. Наконец он поднял глаза, почти с удивлением посмотрев на сидящего напротив Хрониста, перо которого зависло над чернильницей.
    Квоут смущенно хмыкнул и жестом показал Хронисту отложить перо. Помедлив секунду, Хронист так и сделал, предварительно вытерев кончик пера чистой тряпицей.
    — Надо чего-нибудь попить, — внезапно произнес Квоут, словно удивленный этим открытием. — Давно я не рассказывал таких долгих историй. Даже в глотке пересохло. — Он быстро, но плавно поднялся из-за стола и прошел между пустых столиков к пустой стойке. — Могу предложить все, что угодно: темный эль, светлое вино, сидр со специями, шоколад, кофе.
    Хронист поднял бровь:
    — Выпить шоколаду было бы чудесно, если он у вас есть. Я не ожидал найти столь экзотический напиток вдали от… — Он вежливо кашлянул. — Ну, отовсюду.
    — У нас в «Путеводном камне» есть все, — сказал Квоут, обводя широким жестом пустой зал. — Кроме клиентов, конечно. — Он извлек из-под стойки глиняный кувшин и с шумом водрузил его на стойку.
    — Баст! — вздохнув, позвал он. — Принеси сидру, пожалуйста.
    Из-за двери в заднюю комнату что-то невнятно ответили.
    — Баст, — укорил Квоут, казалось, слишком тихо, чтобы его услышали за дверью.
    — Лезь сюда сам, зануда, и возьми! — крикнул голос из подвала. — Я занят.
    — Наемный работник? — спросил Хронист.
    Квоут облокотился на стойку и благодушно улыбнулся.
    Через секунду из-за дверей послышался звук тяжелых ботинок, поднимающихся по деревянной лестнице. Баст вошел в комнату, чуть слышно что-то бормоча.
    Он был одет очень просто: черная рубаха с длинными рукавами, заправленная в черные штаны, заправленные, в свою очередь, в мягкие черные башмаки. На его лице, заостренном и изящно очерченном, чуть ли не прелестном, выделялись удивительно яркие синие глаза.
    Баст поставил кувшин настойку; его движения были исполнены непривычной, но приятной глазу грации.
    — Всего один клиент? — укоризненно спросил он. — И ты не мог достать сидр сам? Ты оторвал меня от «Целум Тингур», а ведь уже целый месяц зудишь, чтоб я ее прочитал.
    — Баст, ты знаешь, что делают в Университете со студентами, которые подслушивают за учителями? — ехидно поинтересовался Квоут.
    Баст прижал руку к груди и начал отстаивать свою невиновность.
    — Баст… — Квоут посмотрел на него куда более сурово.
    Баст захлопнул рот. Секунду казалось, что он собирается попытаться все объяснить, но потом его плечи поникли.
    — Как ты догадался?
    Квоут хмыкнул:
    — Ты целый век бегал от этой книжки. Так что ты или внезапно сделался исключительно прилежным учеником, или занимаешься чем-нибудь недозволенным.
    — А что делают в Университете со студентами, которые подслушивают? — с любопытством спросил Баст.
    — Не имею понятия. Меня никогда не ловили на этом. Думаю, заставить тебя сидеть и слушать продолжение моей истории будет достаточным наказанием. Но я забыл, — сказал Квоут, указывая на зал. — Наш гость совсем заскучал без внимания.
    Хронист, однако, выглядел каким угодно, только не скучающим. Как только Баст появился в дверях, писатель начал с интересом его разглядывать. По мере разговора лицо Хрониста приобретало все более обескураженное и напряженное выражение.
    Справедливости ради следует поподробнее рассказать о Басте. На первый взгляд он выглядел как обычный — разве что весьма привлекательный — молодой человек. Но было в нем что-то, отличавшее его от других. Например, он носил мягкие черные кожаные ботинки. И, глядя на него, вы видели именно это. Но если вам удавалось взглянуть на Баста краешком глаза в тот момент, когда он стоял к вам лицом, то вы могли заметить совсем другое.
    При должном складе ума — том, который действительно видит то, на что смотрит, — вы могли также отметить некоторую странность в глазах Баста. Если бы ваш разум обладал редким талантом не обманываться собственными ожиданиями, вы могли бы уловить в нем еще кое-что странное и удивительное.
    Потому Хронист и пялился на юного ученика Квоута, пытаясь понять, что же он в нем видит такого особенного. К тому времени, как разговор закончился, взгляд Хрониста можно было назвать по меньшей мере пристальным, если не оскорбительно назойливым. Когда Баст наконец отвернулся от стойки, глаза Хрониста явственно расширились и краска совсем сбежала с его и без того бледного лица.
    Хронист сунул руку за ворот рубашки, снял что-то с шеи и брякнул это на стол на расстоянии вытянутой руки между собой и Бастом — все за долю секунды. Его глаза не отрывались от темноволосого юноши у стойки, лицо было совершенно спокойно; двумя пальцами он прижимал к столу металлическое кольцо.
    — Железо, — произнес он.
    Его голос прозвучал странно глубоко и с каким-то эхом, словно сказанное слово было приказом, которому нельзя не подчиниться.
    Баст сложился пополам, как от удара в живот, обнажив зубы и издав нечто среднее между рычанием и визгом. Потом неестественно быстрым и гибким движением он поднял руку к виску и напрягся для прыжка.
    Все произошло за время, равное резкому вдоху. Тем не менее длинные пальцы Квоута как-то оказались на запястье Баста. Не обращая на это внимания, Баст бросился к Хронисту и тут же запнулся, скованный хваткой Квоута, будто наручником. Он яростно забился, пытаясь высвободиться, но Квоут по-прежнему стоял за стойкой, вытянув руку, — неподвижный, словно камень или железо.
    — Стоп! — гневно прорезал наступившую тишину голос Квоута. — Я не потерплю драк между моими друзьями. Я и без этого потерял достаточно. — Он в упор посмотрел на Хрониста: — Отмени это, или я разобью.
    Хронист, потрясенный, замешкался. Затем его губы беззвучно задвигались, и он убрал дрожащую руку с тусклого металлического кольца на столе.
    Напряжение словно разом вылилось из Баста. На мгновение он обвис, словно тряпичная кукла, на одной руке, все еще зажатой в пальцах Квоута, потом с трудом поднялся на ноги и привалился к стойке, весь дрожа. Квоут впился в ученика долгим изучающим взглядом и отпустил его запястье.
    Не отрывая глаз от Хрониста, Баст доковылял до табурета и плюхнулся на него — неловко, как только что раненный человек.
    Он изменился. Глаза, наблюдавшие за Хронистом, сохранили удивительную морскую синеву, но теперь они были скорее как драгоценные камни или глубокие лесные озера, — а мягкие кожаные ботинки сменились изящными раздвоенными копытцами.
    Квоут властным жестом велел Хронисту подойти, затем повернулся и, захватив два толстых стакана и первую попавшуюся бутылку, выставил их на стойку. Баст и Хронист буравили друг друга подозрительными взглядами.
    — Так, — сердито сказал Квоут, — вы оба повели себя вполне понятно, но нельзя сказать, что хорошо. Давайте-ка начнем все заново.
    Он набрал побольше воздуха:
    — Баст, позволь мне представить тебя Девану Локиизу, также известному как Хронист. Он общепризнанный великий рассказчик, запоминатель и записыватель историй. Кроме того, если я правильно понял, Хронист — реальный член арканума, по меньшей мере ре'лар, и один из сорока людей в мире, знающих имя железа.
    — Но, несмотря на все эти лестные титулы, — продолжал Квоут, — он, похоже, мало искушен в делах мирских. Это показывает его весьма неумный поступок: практически самоубийственное нападение на первого же представителя иного народа, которого ему посчастливилось увидеть.
    Никак не отреагировав на подобное представление, Хронист продолжал разглядывать Баста, словно неизвестную змею.
    — Хронист, я бы хотел, чтобы ты поприветствовал Бастаса, сына Реммена, принца Сумерек и телвит маэль. Лучший, что означает «единственный», ученик, которого я имею несчастье учить. Чаровник, бармен и, что немаловажно, мой друг. Который за сто пятьдесят лет своей жизни, не считая двух лет моего личного наставничества, умудрился пропустить мимо ушей несколько важных вещей. Первая: нападать на члена арканума, достаточно умелого, чтобы заклясть железо, глупо.
    — Он первый начал! — с жаром возразил Баст.
    Квоут холодно посмотрел на него.
    — Я не сказал, что это было необоснованно. Я сказал, что это было глупо.
    — Я бы победил!
    — Весьма возможно. Но был бы ранен, а он — тоже ранен или убит. Ты помнишь, что я представил его как своего гостя?
    Баст молчал, воинственность и не думала покидать его.
    — Теперь, — радушно продолжал Квоут, хотя радушие трещало по всем швам, — вы представлены.
    — Очень приятно, — ледяным тоном произнес Баст.
    — Взаимно, — парировал Хронист.
    — У вас двоих нет ни единой причины не быть друзьями, — указал Квоут с металлической ноткой в голосе. — А друзья так не здороваются.
    Баст и Хронист по-прежнему глазели друг на друга, ни один не шевельнулся.
    Тон Квоута сделался очень спокойным:
    — Если вы не прекратите это дурачество, то оба можете уходить отсюда прямо сейчас. Один из вас унесет пустую блестящую обертку от истории, а другой сможет подыскать себе нового учителя. Если и есть что-то, чего я не могу стерпеть, так это глупость и упорство в гордыне.
    Нечто в глубине голоса Квоута разорвало неприязнь между Бастом и Хронистом. И когда они повернулись к нему, им показалось, что за стойкой стоит кто-то совсем иной. Жизнерадостный трактирщик исчез, а на его месте возник некто суровый и гневный.
    «Он так молод, — поразился Хронист. — Ему не больше двадцати пяти. Как я этого раньше не заметил? Он мог переломить меня руками, как лучинку. Как я мог принять его за трактирщика хоть на мгновение?»
    Потом он увидел глаза Квоута. Они потемнели и из зеленых превратились почти в черные.
    «Это тот, кого я приехал увидеть, — подумал Хронист. — Человек, который давал советы королям и странствовал по древним дорогам, не имея другого проводника, кроме собственного ума. Тот, чье имя стало в Университете высшей похвалой и худшим проклятием».
    Квоут посмотрел на Хрониста, потом на Баста; ни один не смог выдержать его взгляд. После неловкой паузы Баст протянул руку. Хронист поколебался мгновение и ответил на рукопожатие — быстро, словно совал руку в огонь.
    Ничего не произошло; оба выглядели слегка удивленными.
    — Поразительно? — ехидно спросил Квоут. — Пять пальцев: плоть, а под нею кровь. Можно даже предположить, что на другом конце руки находится какая-то личность.
    На лицах помирившихся проступила краска стыда. Они опустили руки.
    Квоут разлил жидкость из зеленой бутыли в стаканы. Это простое действие изменило его: он словно выцвел до себя прежнего, в нем почти ничего не осталось от темноглазого человека, стоявшего за стойкой минуту назад. При виде трактирщика с салфеткой в руке Хронист ощутил острую боль утраты.
    — Итак, — Квоут подтолкнул к ним стаканы, — возьмите, сядьте за стол и поговорите. Я не хочу увидеть одного из вас мертвым или дом в огне, когда вернусь. Ясно?
    Баст смущенно улыбнулся, а Хронист взял стаканы и направился к столу. Баст последовал за ним и уже почти сел, но вдруг вскочил и вернулся к стойке за бутылкой.
    — Только не слишком много, — предупредил Квоут, уходя в заднюю комнату. — А то обхихикаетесь, пока я буду досказывать мою историю.
    Двое за столом начали неловкую, то и дело запинающуюся беседу, а Квоут отправился на кухню. Через несколько минут он вернулся, неся сыр и буханку темного хлеба, холодную курицу и колбасу, масло и мед.
    Они переместились за больший стол, и Квоут принес деревянные тарелки; поглощенный этими хлопотами, он выглядел трактирщиком до мозга костей. Хронист тайком наблюдал за ним, с трудом веря, что этот напевающий себе под нос и нарезающий колбасу человек мог быть тем ужасным темноглазым существом, которое стояло за стойкой несколько минут назад.
    Когда Хронист привел в порядок бумагу и перья, Квоут задумчиво посмотрел, насколько высоко стоит солнце над горизонтом, и повернулся к Басту:
    — Сколько тебе удалось подслушать?
    — Большую часть, Реши, — улыбнулся Баст. — У меня хорошие уши.
    — Ладно. Не придется повторять. — Он вздохнул. — Тогда давайте вернемся к рассказу. Соберитесь с духом, в истории наступает поворот. Темнеет. Тучи сгущаются на горизонте.

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
    ИМЯ ВЕТРА

    Зима — мертвый сезон для странствующей труппы, но Абенти вышел из положения, начав наконец учить меня симпатии всерьез. Тем не менее предвкушение оказалось гораздо более волнующим, чем реальность, — так часто случается, особенно с детьми.
    Нельзя сказать, что я разочаровался в симпатии. Но, честно говоря, был немного озадачен: она оказалась совсем не такой, какой я представлял магию.
    Без сомнения, она приносила пользу. Бен прибегал к симпатии для создания света во время наших представлений. Симпатия могла разжечь огонь без кремня или поднять тяжелый груз без громоздких веревок и блоков.
    Но когда я в первый раз увидел Бена, он каким-то образом призвал ветер. Это была не просто симпатия, но магия из сказок и легенд — и этот секрет я жаждал узнать больше всего на свете.

    Мы оставили весеннюю распутицу позади, и труппа двигалась теперь через леса и поля западной части Содружества. Я как обычно ехал в фургоне Бена. Лето решило вновь заявить о себе, и все вокруг зеленело и цвело.
    Около часа мы мирно ехали. Бен подремывал над поводьями, пока фургон не налетел на камень и не выбил нас из грез — каждого из своих.
    Бен выпрямился на козлах и обратился ко мне тем особенным тоном, который я давно обозначил для себя как «есть-тут-для-тебя-хорошая-задачка».
    — Как ты вскипятишь воду в чайнике?
    Оглядевшись, я заметил на обочине дороги большой валун.
    — Этот камень наверняка нагрелся под солнцем. Я свяжу его с водой в чайнике и использую жар камня, чтобы вскипятить воду.
    — Камень с водой — не слишком эффективно, — поддел меня Бен. — Только одна пятнадцатая пойдет на согревание воды.
    — Но это сработает.
    — Признаю, сработает. Но это неаккуратно. Ты можешь сделать лучше, э'лир.
    Затем он начал громко бранить Альфу с Бетой — в знак особенно хорошего расположения духа. Они принимали хозяйские вопли так же спокойно, как и всегда, хотя Бен обвинял их в таких грехах, какие ни один осел не стал бы совершать по доброй воле, особенно Бета, обладавшая безукоризненным нравом.
    Остановившись на середине тирады, он спросил:
    — Как ты собьешь вон ту птицу? — и указал на ястреба, парящего высоко над пшеничным полем, а потом на обочину дороги.
    — Наверное, я бы не стал его сбивать. Он мне ничего не сделал.
    — Гипотетически.
    — Я и говорю гипотетически — не стал бы этого делать.
    Бен хмыкнул:
    — Я уже понял, э'лир. А как именно ты не станешь этого делать? Подробности, пожалуйста.
    — Попрошу Терена подстрелить его.
    Он задумчиво кивнул:
    — Ладно, ладно. Но дело-то касается только тебя и птицы. Этот ястреб, — он негодующе ткнул пальцем в птицу, — сказал какую-то грубость о твоей матери.
    — О, тогда моя честь требует, чтобы я сам защитил ее доброе имя.
    — Именно так.
    — У меня есть перо?
    — Нет.
    — Хватка Тейлу и… — Я проглотил остаток ругательства под неодобрительным взглядом Бена. — Ты не даешь простых задачек.
    — Эту раздражающую привычку я подцепил от одного слишком умного студента, — улыбнулся он. — Что бы ты стал делать, будь у тебя перо?
    — Я бы связал его с птицей и намылил едким мылом.
    Бен взъерошил бровь, всю, какая у него оставалась.
    — Каким типом связывания?
    — Химическим. Возможно, вторым каталитическим.
    Задумчивая пауза.
    — Вторым каталитическим… — Бен почесал подбородок. — Чтобы растворить жир, который делает перо гладким и плотным?
    Я кивнул.
    Он посмотрел вверх на птицу.
    — Никогда бы до такого не додумался, — сказал он с каким-то тихим восхищением.
    Я принял это как комплимент.
    — Тем не менее пера у тебя нет. — Наконец он посмотрел на меня. — Как ты собьешь ястреба?
    Подумав несколько минут, я так и не смог ничего изобрести и решил сменить тему задания.
    — Я бы, — сказал я беспечно, — просто позвал ветер и заставил его сбить птицу с неба.
    Бен бросил на меня хитрый взгляд, говорящий, что он отлично понимает, куда я клоню.
    — А как ты это сделаешь, э'лир?
    Я почувствовал, что он, возможно, готов открыть мне секрет, который хранил все зимние месяцы. Как вдруг меня осенила догадка.
    Я вдохнул поглубже и произнес слова, чтобы связать воздух в моих легких с воздухом снаружи, твердо зафиксировал в сознании алар и, поднеся большой и указательный пальцы к губам, дунул между ними.
    Легкий порыв ветра за моей спиной взъерошил мои волосы и заставил брезентовый верх фургона на мгновение натянуться. Это могло быть и простым совпадением, но я сразу почувствовал, как по лицу моему расползается торжествующая улыбка. Секунду я просто смотрел на недоверчивую мину Бена, ухмыляясь как безумец.
    Затем что-то сдавило мне грудь, словно я оказался глубоко под водой.
    Я попытался вдохнуть, но не мог. Слегка обескураженный, я продолжал хватать ртом воздух. Ощущение было такое, словно я упал на спину и из меня вышибло весь воздух.
    Внезапно я осознал, что наделал. Мое тело покрылось холодным потом, я бешено схватился за рубаху Бена, показывая на свою грудь, шею и открытый рот.
    Бен посмотрел на меня, и его лицо посерело.
    Я ощутил, как неподвижно все кругом. Не шевелилась ни травинка, даже скрип фургона звучал приглушенно, словно издалека.
    Ужас вопил в моем мозгу, затопляя все мысли. Я зацарапал по горлу, разрывая ворот рубашки. Сердце грохотало до звона в ушах. Боль пронзала мою сжатую грудь, когда я пытался ухватить хоть глоток воздуха.
    Двигаясь быстрее, чем когда-либо, Бей схватил меня за лохмотья рубашки и спрыгнул с козел фургона. Приземлившись на траву у обочины, он вдавил меня в землю с такой силой, что если бы в моих легких оставалось хоть немного воздуха, его тут же бы вышибло.
    Слезы потекли по моему лицу, я слепо выдирался из его рук, понимая, что сейчас умру. Глаза покраснели и горели. Я бешено скреб землю онемевшими и холодными как лед руками.
    Я услышал чей-то крик, но он показался очень далеким. Бен встал надо мной на колени; небо за его спиной начало меркнуть. На его лице застыло рассеянное выражение, словно он внимал чему-то, чего я не мог услышать.
    Затем он посмотрел на меня — все, что я помню, это его взгляд: далекий и полный свирепой силы, бесстрастной и холодной.
    Бен смотрел на меня. Его губы шевельнулись: он позвал ветер.
    Я содрогнулся, как листок под ударом молнии. Ахнул черный гром.

    Следующее, что я помню, — как Бен помогает мне подняться на ноги. Я смутно осознавал, что остальные фургоны тоже остановились и на нас смотрят любопытные лица. Мать прибежала из своего фургона, но Бен перехватил ее на полпути, ухмыляясь и бормоча что-то утешительное. Я не мог разобрать слов, потому что все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы дышать: вдыхать и выдыхать, вдыхать и выдыхать.
    Другие фургоны покатились прочь, и я поковылял за Беном к его фургону. Он сделал вид, что ему нужно срочно проверить веревки, удерживающие брезентовый верх. Я уже немного пришел в себя и помогал ему как мог, пока мимо нас не проехал замыкающий фургон труппы.
    Когда я поднял взгляд на Бена, в его глазах кипела ярость.
    — О чем ты думал? — прошипел он. — Ну? О чем? О чем ты думал?
    Я никогда раньше не видел Бена таким; все его тело словно скрутилось в один тугой узел, он прямо трясся от злости. Он отвел руку, собираясь ударить меня, и… остановился. Через мгновение рука его бессильно упала.
    Он тщательно проверил последнюю пару веревок и забрался в фургон. Не зная, что еще делать, я последовал за ним.
    Бен дернул поводья, и Альфа с Бетой поволокли фургон вперед. Теперь мы были последними в караване. Бен смотрел прямо перед собой, я теребил разорванную рубашку. Висело напряженное молчание.
    Оглядываясь назад, я понимаю, как глупо было то, что я сделал, поразительно глупо. Когда я связал мой выдох с воздухом вокруг, я сделал невозможным для себя вдохнуть. Мои легкие были недостаточно сильны, чтобы всколыхнуть такой объем воздуха. Мне понадобились бы кузнечные меха вместо легких. С тем же успехом я мог попытаться выпить реку или поднять гору.
    Около двух часов мы ехали в тягостной тишине. Солнце уже золотило верхушки деревьев, когда Бен наконец глубоко вздохнул, шумно выдохнул и передал мне поводья.
    Когда я взглянул на него, я впервые осознал, насколько же он стар. Я давно знал, что он подбирается к шестому десятку своих лет, но никогда не видел, чтобы он выглядел на свои годы.
    — Я солгал твоей матери, Квоут. Она видела финал того, что произошло, и беспокоилась за тебя. — Его глаза не отрывались от переднего фургона. — Я сказал ей, что мы работали над трюком для представления. Она хорошая женщина и не заслуживает лжи.
    Мы покатили дальше в бесконечной пытке молчания. До заката оставалось еще несколько часов, когда я услышал голоса.
    — Серовик! — передали по цепочке.
    Скачок нашего фургона, свернувшего на траву, вывел Бена из размышлений. Он огляделся и увидел, что солнце еще стоит высоко над горизонтом.
    — Почему мы так рано останавливаемся? Дерево поперек дороги?
    — Серовик, — указал я вперед, на огромный каменный монолит, видневшийся над крышами фургонов впереди нас.
    — Что?
    — Мы иногда встречаем на дороге такие камни. — Я снова указал на серовик, торчащий выше некоторых деревьев вдоль обочины.
    Как большинство камней, он представлял собой грубо высеченную прямоугольную плиту более трех метров высотой. Фургоны, столпившиеся вокруг него, казались крошечными и хрупкими по сравнению с громадой камня.
    — Я слышал, их называют стоячими камнями, но я видел много таких же, которые не стояли, а лежали на боку. Мы всегда останавливаемся на дневку, когда находим их, если не очень торопимся. — Я замолчал, поняв, что заболтался.
    — Я знал их под другим названием: путевики, — тихо произнес Бен.
    Он выглядел постаревшим и усталым. Через секунду он спросил:
    — А почему вы останавливаетесь, когда их находите?
    — Мы всегда так делаем. Для передышки. — Я подумал немного. — Наверное, считается, что они приносят удачу.
    Мне ужасно хотелось рассказать что-нибудь еще, чтобы поддержать беседу, раз уж у Бена вдруг проснулся интерес, но я не смог ничего больше придумать.
    — Пожалуй, можно и так считать. — Бен направил Альфу и Бету за камень, в сторону от остальных фургонов. — Приходи ко мне на ужин или сразу после. Надо поговорить. — Он отвернулся и начал выпрягать Альфу из фургона.
    Я никогда раньше не видел Бена в таком плохом настроении. Боясь, что разрушил все между нами, я повернулся и побежал к родительскому фургону.
    Мать сидела перед только что разведенным костром, медленно добавляя в огонь веточки, чтобы он разгорался. Отец растирал ей шею и плечи. Они оба повернулись на звук моих торопливых шагов.
    — Можно, я сегодня поужинаю с Беном?
    Мать посмотрела вверх, на отца, затем снова на меня.
    — Не будь назойливым, милый.
    — Он пригласил. Если я пойду сейчас, то смогу помочь ему устроиться на ночь.
    Мать шевельнула плечами, и отец снова принялся их растирать.
    — Тоже верно, только не задерживайся до утра, — сказала она и улыбнулась мне. — Поцелуй меня.
    Я обнял и поцеловал ее.
    Отец тоже меня поцеловал.
    — Дай-ка сюда свою рубашку. Будет чем заняться, пока твоя мать готовит ужин. — Он снял с меня рубашку и ощупал порванные края. — Да она совсем дырявая — больше, чем положено.
    Я начал бормотать объяснения, но он отмахнулся.
    — Знаю, знаю, это все ради благой цели. Будь аккуратней, а не то придется тебе самому чинить рубашки. В твоем сундуке есть другая. Принеси мне заодно иголку с ниткой, будь так любезен.
    Я бросился в заднюю часть фургона и вытащил чистую рубашку. Копаясь в поисках нитки с иголкой, я услышал, как моя мать запела:
    По вечерам, когда уходит солнце в тени,
    Я с высоты буду выглядывать тебя.
    Давно уж вышли сроки возвращенью,
    Но я живу, по-прежнему любя.

    А отец ответил:
    Под вечер, только начал меркнуть свет,
    Я к дому наконец направил шаг.
    Вздыхает ветер в ивовой листве.
    Пускай в ночи не гаснет твой очаг.

    Когда я вылез из фургона, отец нависал над матерью в эффектном наклоне и целовал ее. Я положил нитку с иголкой рядом с рубашкой и стал ждать. Поцелуй выглядел весьма приятным. Я наблюдал внимательно, смутно догадываясь, что в будущем мне тоже захочется поцеловать даму. Если такое в конце концов случится, я желал проделать все грамотно.
    Через минуту отец заметил меня и снова поставил мать на ноги.
    — С тебя полпенни за представление, мастер подглядыватель, — расхохотался он. — Почему ты еще здесь, парень? Могу поспорить на те же полпенни, что тебя задержал какой-то вопрос.
    — Почему мы останавливаемся у серовиков?
    — Традиция, мой мальчик, — торжественно сказал он, широко разводя руками. — И суеверие. Что, в общем-то, одно и то же. Мы останавливаемся для удачи, и все радуются неожиданному отдыху — Он помолчал — Я знал даже стишок о них. Как там было?..
    И как будто тяговик, даже во сне,
    Стоит камень, где дорога подревнее.
    Это путь, что заведет далеко в Фейе.
    Настовик в долине или на холме,
    Серовик ведет во… что-то, что-то… ме…

    Отец постоял секунду, глядя в пространство и покусывая нижнюю губу, потом покачал головой:
    — Не могу вспомнить конец. Господи, как я ненавижу поэзию! Как можно запомнить слова, не положенные на музыку? — Его лоб собрался складками от сосредоточенности, пока он прокручивал про себя слова.
    — А что такое тяговик? — спросил я.
    — Старое название лоденников, — объяснила мать. — Это кусочки звездного железа, они притягивают к себе другое железо. Я видела один много лет назад в шкатулке с диковинами. — Она посмотрела на отца, все еще бормочущего про себя. — Мы ведь видели лоденник в Пелересине.
    — А? Что? — Вопрос вытряхнул отца из размышлений. — Да, в Пелересине. — Он снова прикусил губу и нахмурился. — Помни, сын мой, даже если забудешь все остальное: поэт — это музыкант, который не может петь. Словам приходится искать разум человека, прежде чем они смогут коснуться его сердца, а умы людей — прискорбно маленькие мишени. Музыка трогает сердца напрямую — не важно, насколько мал или неподатлив ум слушающего.
    Мать издала не слишком подобающее даме фырканье:
    — Ах, какие мы элитарные. Просто ты стареешь, — Она испустила театральный вздох, — Вот память и изменяет тебе.
    Отец принял картинную позу крайнего негодования, но мать уже повернулась ко мне:
    — Единственная традиция, которая притягивает артистов к серовикам, — это лень. Стишок должен быть такой:
    И в какое бы время
    Я ни шел по дороге,
    Мне любой повод годен:
    Пастовик или лоден —
    Чтоб сложить свое бремя
    И вытянуть ноги.

    В глазах отца зажегся непонятный огонек.
    — Старею? — произнес он тихим низким голосом, снова начиная растирать ей плечи. — Женщина, я намерен доказать, что ты ошибаешься.
    Она шутливо улыбнулась:
    — Сэр, я намерена позволить вам это.
    Я решил оставить их в покое и уже бежал к фургону Бена, когда меня настиг голос отца:
    — Гаммы завтра после обеда? И второй акт «Тинбертина»?
    — Ладно. — Я перешел на шаг.
    Когда я вернулся к фургону Бена, он уже выпряг Альфу и Бету и чистил их. Я начал разводить огонь, окружив сухие листья пирамидкой из больших прутиков и веток. Закончив, я повернулся в ту сторону, где сидел Бен.
    И снова молчание; я почти видел, как он подбирает слова. Наконец он заговорил:
    — Что ты знаешь о новой песне своего отца?
    — Той, которая про Ланре? — спросил я. — Не много. Ты же знаешь, какой он. Никто не услышит песню, пока она не закончена. Даже я.
    — Я говорю не о самой песне, — сказал Бен, — а об истории, что стоит за ней. Об истории Ланре.
    Я сразу припомнил десятки историй, которые мой отец собрал за последний год в попытках выделить общие звенья.
    — Ланре был принцем, — сказал я. — Или королем. Кем-то важным. Он хотел стать могущественней всех в мире. И продал свою душу за могущество, но что-то пошло не так, и потом он вроде бы сошел с ума, или не мог больше спать, или… — Я остановился, увидев, что Бен отрицательно качает головой.
    — Не продавал он души, — сказал Бен. — Это сущая ерунда. — Он тяжело вздохнул и словно сдулся. — Я все делаю не так. Оставим песню твоего отца. Поговорим о ней, когда он ее закончит. Впрочем, история Ланре может дать тебе кое-какую пищу для размышлений.
    Бен перевел дух и начал снова:
    — Предположим, у тебя есть легкомысленный мальчишка-шестилетка. Какой вред он может причинить, если разбуянится?
    Я помолчал, не зная, какого рода ответ он хочет услышать. Прямой, пожалуй, будет лучшим:
    — Небольшой.
    — А если предположить, что ему двадцать, но он все такой же легкомысленный?
    Я решил держаться очевидных ответов:
    — Все равно небольшой, но больше, чем раньше.
    — А если дать ему меч?
    Понимание забрезжило у меня в мозгу, и я закрыл глаза:
    — Больше, намного больше. Я понимаю, Бен, правда понимаю. Сила — это хорошо, а глупость обычно безвредна. Но глупость вместе с силой опасны.
    — Я не говорил о глупости, — поправил меня Бен. — Ты умен, мы оба это знаем. Но ты можешь быть легкомысленным. Умный, но притом легкомысленный человек — одно из самых ужасных существ на свете. И что хуже всего, я научил тебя некоторым опасным фокусам.
    Бен посмотрел на костер, который я сложил, затем подобрал листик, пробормотал несколько слов и стал смотреть, как среди прутиков и трута разгорается маленький огонек. Затем снова повернулся ко мне.
    — Ты мог убить себя, делая что-нибудь совсем простое, вроде этого. — Он криво ухмыльнулся. — Или гоняясь в поисках имени ветра.
    Он начал было говорить что-то еще, но остановился, потер лицо руками, снова вздохнул и совсем сгорбился. Когда Бен отнял руки от лица, на нем читалась одна лишь усталость.
    — Сколько тебе сейчас?
    — В следующем месяце будет двенадцать.
    Бен покачал головой:
    — Так легко забыть об этом. Ты ведешь себя не на свой возраст. — Он пошевелил палочкой костер. — Мне было восемнадцать, когда я поступил в Университет. Только к двадцати я знал столько, сколько ты, — сказал он, глядя в огонь. — Прости, Квоут, мне надо сейчас побыть одному. Кое-что обдумать.
    Я молча кивнул и встал. Достав из его фургона треногу и чайник, воду и чай, принес их к костру и тихо положил около Бена. Когда я уходил, он все еще смотрел в огонь.
    Поскольку родители еще не ожидали меня, я отправился в лес. Мне тоже надо было кое-что обдумать. Жаль, но это все, что я мог сделать сейчас для Бена.

    Прошел целый оборот, прежде чем к Бену вернулось обычное жизнерадостное настроение. Но наши отношения уже не были прежними. Мы оставались друзьями, но что-то пролегло между нами, и я догадывался, что Бен намеренно держится отчужденно.
    Уроки почти прекратились. Бен прервал начавшееся было изучение алхимии, оставив только химию. Учить меня сигалдри он отказался вообще, а симпатию стал ограничивать областями, которые считал для меня безопасными.
    Эти изменения выводили меня из себя, но я держал марку, полагая, что, если буду вести себя ответственно и осторожно, Бен в конце концов расслабится и все вернется на круги своя. Мы были одной семьей, и я знал, что любые сложности между нами когда-нибудь разрешатся. Все, в чем я нуждался, — это время.
    Но я не подозревал, что время наше уже подходило к концу.

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
    РАЗВЛЕЧЕНИЯ И РАССТАВАНИЯ

    Городок звался Хэллоуфелл. Мы остановились в нем на несколько дней, потому что там был хороший тележник, а почти все наши фургоны нуждались в ремонте. Пока мы ждали, Бен получил предложение, от которого не мог отказаться.
    Она была вдовой, весьма состоятельной, еще достаточно молодой и, на мой неопытный взгляд, очень привлекательной. По официальной версии, она искала человека, готового учить ее маленького сына. Однако каждый, кто видел их с Беном гуляющими вместе, сразу понимал, в чем тут дело.
    Дама была женой пивовара, утонувшего два года назад. Она пыталась управлять пивоварней как могла, но совершенно не представляла, как это делается…
    Как вы понимаете, вряд ли можно было придумать лучшую ловушку для Бена, даже если очень постараться.

    По ходу дела планы наши изменились, и труппа осталась в Хэллоуфелле еще на несколько дней. Мой двенадцатый день рождения перенесли на более ранний срок и совместили с отвальной, которую устраивал Бен.
    Чтобы представить, какой это был праздник, нужно понимать, что нет ничего более грандиозного, чем труппа, играющая сама для себя. Хорошие артисты стараются каждое выступление сделать особенным, но следует помнить, что представление, которое они тебе показывают, разыгрывалось уже перед сотнями других зрителей. Даже у самых лучших трупп случаются провальные выступления — особенно когда артисты чувствуют, что им это сойдет с рук.
    В маленьких городках или сельских трактирах не отличают хорошего представления от плохого. Но твои товарищи артисты прекрасно видят разницу.
    Теперь подумайте, каково это: развлекать людей, которые видели твой номер тысячи раз? Вы стряхиваете пыль со старых трюков, пробуете новые и надеетесь на лучшее. И не забываете, что громкие провалы радуют зрителей не меньше, чем великие успехи.
    Я запомнил тот вечер как чудесное облако теплых чувств, отдающих горечью. Скрипки, лютни и барабаны — все играли, пели и плясали, как хотели. Полагаю, мы бы потягались с любой пирушкой фейри, какую только можно вообразить.
    Я получил подарки. Трип подарил поясной нож с кожаной рукояткой, заявив, что всем мальчишкам нужны какие-нибудь штуки, которыми можно царапать друг друга. Шанди преподнесла прекрасный плащ, сшитый ею самой и усеянный изнутри маленькими кармашками для мальчишечьих сокровищ. Родители подарили лютню — прекрасный инструмент из гладкого темного дерева. Мне тут же пришлось сыграть песню, и Бен спел вместе со мной. Мои пальцы чуть скользили на непривычном инструменте, а Бен раз или два заблудился в поисках нот, но получилось здорово.
    Он открыл бочонок медовухи, которую берег «как раз для такого случая». Я помню, что на вкус она была как мои чувства: сладкая, горьковатая и приглушенная.
    Несколько человек объединились, чтобы написать «Балладу о Бене, превосходном пивоваре». Отец, аккомпанируя себе на полуарфе, прочел их творение с таким пафосом, словно это была генеалогия модеганского королевского рода. Все смеялись, пока животы не заболели, а Бен больше других прочих.
    В какой-то момент праздника мать подхватила меня и закружила в танце. Ее смех звучал как музыка под ветром, ее волосы и юбка кружились вокруг меня. Она благоухала умиротворением — так пахнут только матери. Этот запах и ее быстрый смешливый поцелуй смягчили глухую боль от расставания с Беном лучше, чем все развлечения и радости вечера, вместе взятые.
    Шанди предложила исполнить для Бена особый танец, но только если он придет в ее палатку. Я никогда раньше не видел, чтобы Бен краснел, но у него хорошо получилось. Он поколебался и отказался — видно было, что далось это ему нелегко: прямо душа разрывалась. Шанди заупрямилась и мило надула губки, утверждая, что тренировалась специально для него. Наконец она затащила Бена к себе в палатку; их исчезновение вызвало бурю одобрения у всей труппы.
    Трип и Терен представили шуточный бой на мечах. На треть это была умопомрачительная игра клинков, на треть — драматический монолог (произносимый Тереном) и еще на треть — буффонада, которую Трип, я уверен, придумывал прямо по ходу. Битва пронеслась по всему лагерю. В горячке боя Трип умудрился сломать свой меч, спрятаться под женской юбкой, пофехтовать колбасой и продемонстрировать столь фантастическую акробатику, что чудом не повредил себе ничего, кроме штанов, разошедшихся по шву.
    Декс поджег себя, когда пытался показать особенно зрелищный трюк с выдыханием огня, и его пришлось бросить в воду. Результатом фокуса стала только чуть подпаленная борода и слегка потрепанная гордость. Но Деке быстро пришел в себя благодаря заботливому лечению Бена: кружке медовухи и напоминанию, что не все люди созданы для ношения бровей.
    Мои родители спели «Песнь о сэре Савиене Тралиарде». Как большинство величайших песен, «Сэр Савиен» написан Иллиеном и обычно считается его коронной работой.
    Это прекрасная песня, и еще прекрасней ее делало то, что раньше я всего пару раз слышал, как отец пел ее целиком. Она чудовищно сложна, и мой отец был, пожалуй, единственным в труппе, кто мог спеть ее как надо. И хотя он старался этого не показывать, я знал, что песня тяжела даже для него. Мать пела вторую партию, ее голос лился мягко и живо. Даже огонь, казалось, притухал, когда они брали дыхание. Мое сердце взлетало и падало вместе с мелодией, и я плакал от чудесной красоты переплетающихся голосов и трагичности самой истории.
    Да, я плакал в конце песни. Плакал тогда и плачу с тех пор каждый раз. Даже чтение этой истории вслух вызывает слезы на моих глазах. По-моему, в том, кого она не трогает, нет ничего человеческого.
    Когда родители закончили, на минуту наступила тишина, пока все вытирали глаза и продували носы. Потом, выждав подобающее время, кто-то крикнул:
    — Ланре! Ланре!
    Крик был подхвачен другими голосами:
    — Да! Ланре!
    Отец криво улыбнулся и покачал головой: он никогда не показывал отрывков из недописанной песни.
    — Давай же, Арл! — крикнула Шанди. — Ты уже долго ее варишь. Дай чему-нибудь убежать из горшка.
    Он снова потряс головой, все еще улыбаясь:
    — Она еще не готова. — Отец наклонился и аккуратно убрал лютню в футляр.
    — Дай хоть попробовать, Арлиден. — Теперь это был Терен.
    — Да, ради Бена. Нечестно, что он слушал твое бормотание про нее все это время и не…
    — …Понятно, что ты со своей женой делаешь в своем фургоне, если не…
    — Спой ее!
    — Ланре!
    Трип быстренько превратил всю труппу в голосящую и улюлюкающую толпу, которой мой отец ухитрился противостоять целую минуту. Наконец он снова достал лютню из футляра. Все зааплодировали.
    Как только отец снова сел, толпа моментально успокоилась. Он подтянул пару струн, хотя убирал инструмент всего минуту назад. Размял пальцы, взял несколько мягких пробных нот и вошел в песню так гладко, что я и не заметил, как она началась. Затем над волнами музыки зазвучал отцовский голос:
    Сядьте и внимайте, ибо я спою
    Старую забытую историю
    О минувших временах и человеке —
    Гордом Ланре, твердом, словно сталь
    Ярого клинка в его руках.
    Как сражался он, и пал, и снова встал,
    Чтобы пасть под тень уже навеки.
    Как любовь к родной земле его сгубила
    И любовь к жене своей, на чей призыв
    Он пришел из-за дверей могилы,
    Имя Лира в первый вздох вложив.

    Отец перевел дыхание и сделал паузу — с открытым ртом, словно собираясь продолжать. Тут по его лицу расплылась широкая злорадная ухмылка, он быстро наклонился и аккуратно убрал лютню в футляр. Раздался хоровой вопль и громогласные сетования, но все понимали, что им повезло услышать хотя бы столько. Кто-то завел танцевальную мелодию, и протесты стихли.
    Мои родители танцевали вдвоем: голова матери лежала на груди отца, глаза у обоих были закрыты. Они выглядели совершенно счастливыми. Если вам удастся найти кого-то, с кем вы можете обняться и закрыть глаза на весь мир, вам повезло — даже если это продлится всего минуту. Мои родители, покачивающиеся под музыку, — именно так я и представляю себе любовь до сих пор.
    После этого с моей матерью танцевал Бен, его движения были уверенны и полны достоинства. Я поразился, как красиво они смотрятся вместе. Бен — старый седой толстяк с морщинистым лицом и полусожженными бровями, и моя мать, стройная и прекрасная, совсем белокожая в свете костра. Они подходили друг другу как две противоположности, и мне было больно думать, что я уже никогда не увижу их снова вместе.
    К этому времени небо на востоке стало светлеть. Все собрались, чтобы окончательно попрощаться с Беном.
    Я не могу вспомнить, что сказал ему, прежде чем мы уехали. Тогда это казалось совсем неуместным, но я знал, что он все понял. Бен заставил меня пообещать не попадать больше ни в какие переделки при работе с фокусами, которым он меня научил.
    Он наклонился и обнял меня, а потом взъерошил мне волосы. Я даже не протестовал. В качестве маленькой мести я попытался расчесать его брови — всегда хотелось попробовать.
    Изумление Бена было великолепно. Он снова заключил меня в объятия и наконец ушел.
    Родители пообещали снова привести труппу в городок, когда мы окажемся поблизости. Все в труппе ответили, что вести их не надо — сами дорогу найдут. Но даже я, в моем юном возрасте, понимал: пройдет очень-очень много времени, прежде чем я снова увижу Бена. Многие годы.
    Я не помню, как мы уезжали тем утром, но помню, что пытался заснуть и чувствовал себя совершенно одиноким, если не считать глухой горько-сладкой боли.

    Проснувшись уже днем, я обнаружил рядом сверток, замотанный в мешковину и перевязанный бечевкой. Сверху на нем был прикреплен яркий клочок бумаги с моим именем; он развевался на ветру, как маленький флаг.
    Развернув его, я увидел обложку книги. Это оказалась «Риторика и логика»: книга, по которой Бен учил меня спорить. Из всей его маленькой библиотеки, состоявшей из десятка книг, одну эту я прочел от корки до корки — и возненавидел всем сердцем.
    Я раскрыл ее и прочел надпись на внутренней стороне обложки:
    Квоут!
    Защищайся в Университете так, чтобы я гордился тобой. Помни песню твоего отца. Избегай глупостей. Твой друг
    Абенти.
    Мы с Беном никогда не обсуждали мое поступление в Университет. Конечно, я грезил когда-нибудь туда попасть, но мечтами своими не делился даже с родителями. Поступление в Университет означало бы расставание с отцом и матерью, а также с труппой — всем и всеми, кто у меня был.
    Честно говоря, даже одна мысль об этом приводила меня в ужас. Как это может быть: жить на одном месте не один вечер и даже не оборот, а месяцы? Годы? Больше никаких представлений? Никаких кувырков с Трином и роли своевольного дворянского сынка в «Трех пенни за желание»? Никаких фургонов? Не с кем даже спеть?
    Я никогда не говорил об этом вслух, но Бен угадал. Я снова прочитал его инструкцию, немного поплакал и пообещал ему сделать все, что смогу.

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
    НАДЕЖДА

    В последующие месяцы родители делали все возможное, чтобы залатать дыру, оставшуюся после ухода Бена. Другие члены труппы тоже старались чем-нибудь занять меня и спасти от хандры.
    Понимаете, в труппе возраст почти не имеет значения. Если ты достаточно силен, чтобы седлать лошадей, ты седлаешь лошадей. Если твои руки достаточно ловки, ты жонглируешь. Если ты гладко выбрит и влезаешь в платье, будешь играть леди Рейтиэль в «Свинопасе и соловушке». Все очень просто.
    Трип учил меня подтрунивать и кувыркаться. Шанди гоняла по придворным танцам полдесятка стран. Терен измерил меня эфесом своего меча и счел достаточно высоким, чтобы осваивать основы фехтования. Не для настоящей драки, подчеркнул он, а только чтобы я мог прилично изобразить ее на сцене.
    Дороги в то время года были хороши, так что мы прекрасно проводили время, двигаясь на север по землям Содружества и делая по двадцать — тридцать километров в день в поисках новых городов для выступлений. С уходом Бена я все чаще ехал с отцом, и он начал серьезно готовить меня для сцены.
    Конечно, я уже много знал, но все это лежало в моей голове беспорядочной грудой обрывков. Теперь отец методично показывал мне истинную механику актерского ремесла: как легкое смещение акцента или смена позы заставляет человека выглядеть неуклюжим, коварным или глупым.
    И наконец, мать начала учить меня поведению в приличном обществе. Я получил некоторое представление об этом во время наших нечастых посещений барона Грейфеллоу и считал себя достаточно воспитанным и без заучивания форм вежливого обращения, застольных манер и сложных, запутанных титулов знати. Так я и сказал матери.
    — Какая разница, превосходит по рангу модеганский виконт винтийского спаратана или нет? — возмущался я. — И кому важно, что один из них «ваша светлость», а другой — «мой лорд»?
    — Им важно, — твердо ответила мать. — А если ты будешь выступать для них, тебе придется научиться вести себя с достоинством и не лезть локтями в суп.
    — Отец никогда не беспокоится, какой вилкой есть и кто кому выше рангом, — проворчал я.
    Мать нахмурилась, сощурив глаза.
    — Кто кого выше, — неохотно поправился я.
    — Твой отец знает больше, чем показывает, — сказала мать. — Но не знает, что во многих случаях он выезжает только благодаря своему могучему обаянию. Пока ему удается выкручиваться. — Она взяла меня за подбородок и повернула лицом к себе. Ее глаза, зеленые с золотым ободком вокруг зрачка, заглянули в мои. — Ты предпочитаешь просто выкручиваться или хочешь, чтобы я тобой гордилась?
    На это мог быть только один ответ. И как только я сосредоточился на этикете, он стал для меня просто еще одним видом актерства. Очередной пьесой. Мать складывала стишки, чтобы помочь мне запомнить самые бессмысленные формальности. Вместе мы сочинили непристойную песенку под названием «Понтифику место под королевой». Мы смеялись над этой песенкой целый месяц, и мать строго-настрого запретила мне петь ее отцу — он бы мог сыграть ее не тем людям и навлечь на нас серьезные неприятности.

    — Дерево! — послышался далекий крик от начала каравана. — Трехвесный дуб!
    Отец остановился посреди монолога, который читал мне, и вздохнул.
    — Похоже, сегодня мы приехали, — сердито проворчал он, взглянув на небо.
    — Мы останавливаемся? — спросила мать из фургона.
    — Еще одно дерево поперек дороги, — объяснил я.
    — Проклятье, — буркнул отец, направляя фургон к просвету на обочине. — Королевская это дорога или нет? Можно подумать, мы единственные, кто по ней ездит. Когда случилась буря? Два оборота назад?
    — Нет, — ответил я. — Шестнадцать дней.
    — А деревья все еще перегораживают дорогу! У меня есть мысль послать консульству счет за каждое дерево, которое нам пришлось распилить и оттащить с дороги. Задержка еще на три часа. — Фургон остановился, и отец спрыгнул с козел.
    — Думаю, это даже неплохо, — сказала мать, выходя из-за фургона. — Позволяет надеяться на что-нибудь горяченькое… — Она бросила на отца многозначительный взгляд. — Поесть. Надоело обходиться тем, что остается к вечеру. Тело просит большего.
    Настроение отца моментально улучшилось.
    — Что да, то да, — согласился он.
    — Дорогой, — позвала меня мать. — Поищешь дикого шалфея?
    — Не знаю, растет ли он здесь, — отозвался я с тщательно выверенным сомнением.
    — Ну, поискать-то не вредно, — резонно заметила она, искоса взглянув на отца. — Если найдешь много, неси целую охапку. Мы его засушим про запас.
    Обычно не имело значения, находил я то, о чем меня просили, или нет.
    Я частенько бродил в стороне от труппы по вечерам. Как правило, мне давали какое-нибудь поручение на то время, пока родители готовят ужин. Всего лишь предлог, чтобы не мешать друг другу. Не так уж легко найти уединение на дороге, и родители нуждались в нем не меньше, чем я. Когда я целый час собирал охапку хвороста, их это не слишком заботило. А если они еще даже не приступали к ужину, когда я возвращался — ну так и это было справедливо, правда?
    Надеюсь, они хорошо провели те последние часы. Надеюсь, они не теряли времени на бессмысленные дела: разжигание огня и нарезание овощей для ужина. Надеюсь, они пели вдвоем, как обычно. Надеюсь, они ушли в фургон и занялись друг другом, а после этого лежали, обнявшись, и болтали о пустяках. Надеюсь, они были вместе в любви до самого конца.
    Слабая надежда и довольно пустая: они все равно мертвы.
    И все же я надеюсь…

    Пропустим время, которое я провел в одиночестве в лесу тем вечером — за обычными детскими играми, выдуманными, чтобы занять время. Последние беззаботные часы моей жизни. Последние мгновения моего детства.
    Пропустим мое возвращение в лагерь, когда солнце только начинало садиться. Тела, разбросанные повсюду, будто сломанные куклы. Запах крови и паленого волоса. Мои бесцельные блуждания — ничего не понимающий, отупевший от ужаса, я не мог даже паниковать.
    Пожалуй, я пропустил бы весь тот вечер. Я избавил бы вас от этого ужасного груза, если бы один момент не был важен для всей истории — прямо-таки жизненно необходим. Это своего рода дверная петля, на которой поворачивается история, — можно сказать, здесь она и начинается.
    Так давайте покончим с этим.

    Редкие клочья дыма плавали в спокойном вечернем воздухе. Было тихо, как будто все в труппе к чему-то прислушивались, стараясь не дышать. Ленивый ветерок пошевелил листья в кронах деревьев и принес мне, словно облачко, клочок дыма. Я вышел из леса и направился в лагерь.
    Пройдя через завесу дыма, щипавшего глаза, я протер их и огляделся. Палатка Трипа почти лежала в его же костре. Пропитанный холст горел неровно, и едкий серый дым стелился над землей в вечерней тиши.
    Мне попалось на глаза тело Терена со сломанным мечом в руке, лежавшее возле его фургона. Одежда на нем — привычное серое и зеленое — стала мокрой от крови. Одна нога загибалась под неестественным углом, и сломанная кость, выпиравшая из кожи, была очень, очень белой.
    Я стоял, не в силах отвести взгляд от Терена: от серой рубашки, красной крови, белой кости. Глазел, словно это была схема из книжки, в которой я пытался разобраться. Мое тело онемело, мысли ползли, как сквозь патоку.
    Какая-то маленькая рациональная часть меня понимала, что я в глубоком шоке. Она повторяла мне это снова и снова; приходилось использовать все уроки Бена, чтобы не слушать ее. Я не хотел думать о том, что вижу. Не хотел знать, что здесь случилось. Не хотел понимать, что все это значит.
    Спустя какое-то время мой взгляд снова заволокло облако дыма. Я присел в оцепенении у ближайшего костерка. Это был костер Шанди, над ним кипел маленький котел с картошкой — странно знакомая вещь посреди всеобщего хаоса.
    Я сфокусировал взгляд на котелке. Потыкал палочкой в его содержимое и увидел, что оно готово. Снял котелок с огня и поставил его на землю рядом с телом Шанди. Одежда на ней была изодрана в лохмотья. Я попытался отвести волосы с ее лица, и моя рука стала липкой от крови. Свет костра отразился в ее тусклых, пустых глазах.
    Я встал и бесцельно огляделся. Палатка Трипа уже почти вся горела, и фургон Шанди стоял одним колесом в костре Мариона. Пламя отливало синим, превращая всю картину в сюрреалистический сон.
    И тут до меня донеслись голоса. Выглянув из-за колеса фургона Шанди, я увидел нескольких незнакомцев, мужчин и женщин, сидящих вокруг костра — костра моих родителей. У меня закружилась голова, и я схватился за колесо фургона, чтобы не упасть. Как только я коснулся его, железные обручи, укрепляющие колесо, рассыпались под моими руками пыльными слоистыми клубами бурой ржавчины. Я отдернул руку, колесо заскрипело и начало трескаться. Я отступил назад, фургон просел и вдруг рассыпался в труху, словно сгнивший пень.
    Теперь я стоял прямо напротив костра. Один из сидящих оглянулся и вскочил, вытаскивая меч. Его движение напомнило мне шарик «живого серебра», выкатывающийся из банки на стол: такое же упругое и мягкое, совершенно без усилия. Лицо незнакомца было напряженным, а тело расслабленным, словно он просто встал и потянулся.
    Его меч, изящный и бледный, рассек воздух с тонким свистом. Он был как тишина, что ложится в самые холодные дни зимы, когда больно дышать и все неподвижно.
    Человек стоял метрах в семи от меня, но в меркнущем свете заката я видел его совершенно четко. Я помню его так же ясно, как свою мать, — иногда даже лучше. Его лицо, узкое и острое, было красиво совершенной фарфоровой красотой; волосы, длиной по плечи, обрамляли его крупными локонами цвета инея. Все в этом детище бледной зимы было холодным, острым и белым.
    Кроме глаз: черных, словно у козла, и совсем без радужки. Глаза были как его меч — ни то ни другое не отражало света костра и заходящего солнца.
    Увидев меня, он расслабился. Опустил меч и улыбнулся идеально белоснежными зубами. Это было лицо кошмара. Я почувствовал, как кинжал чувства проникает сквозь отупение, в которое я завернулся, будто в толстое спасительное одеяло. Что-то запустило когти в мою грудь и сжало их внутри. Возможно, тогда я впервые в жизни по-настоящему испугался.
    Лысый человек с седой бородой, сидящий у костра, хмыкнул:
    — Похоже, мы пропустили одного крольчонка. Осторожнее, Пепел, у него могут быть острые зубки.
    Тот, кого назвали Пеплом, вбросил меч в ножны с таким звуком, какой издает дерево, трескаясь под тяжестью зимнего льда. Не приближаясь ко мне, он встал на колени — и снова его движение напомнило мне ртуть. Теперь его лицо было на одном уровне с моим и выражало искреннее участие — все, кроме матово-черных глаз.
    — Как твое имя, мальчик?
    Я молчал, застыв на месте, словно испуганный олененок.
    Пепел вздохнул и на мгновение опустил взор. Когда он снова посмотрел на меня, я увидел само сострадание, глядящее на меня пустыми глазами.
    — Юноша, — начал он, — где же ваши родители?
    Секунду он удерживал мой взгляд, потом оглянулся через плечо на костер, вкруг которого сидели остальные.
    — Кто-нибудь знает, где его родители?
    Один из сидящих улыбнулся, жестко и хищно, словно радуясь особенно удачной шутке. Один или двое засмеялись. Пепел снова повернулся ко мне, и сострадание опало с его лица, словно потрескавшаяся маска, оставив только кошмарную улыбку.
    — Это костер твоих родителей? — спросил он с изуверским восторгом в голосе.
    Я оцепенело кивнул.
    Его улыбка медленно погасла. Он заглянул вглубь меня пустыми глазами.
    Голос его был спокоен, холоден и резок.
    — Чьи-то родители, — сказал он, — пели совсем неправильные песни.
    — Пепел, — прозвучал от костра холодный голос.
    Черные глаза сузились от гнева.
    — Что? — прошипел он.
    — Ты приближаешься к моей немилости. Мальчишка ничего не сделал. Отправь его в мягкое и безбольное одеяло сна. — Холодный голос чуть запнулся на последнем слове, словно его было трудно произнести.
    Голос исходил от человека, укутанного тенью, — он сидел отдельно от остальных, на краю круга света. Хотя небо все еще пламенело закатным светом и говорившего ничто не заслоняло от костра, тень растекалась вокруг него, словно вязкое масло. Огонь плясал, потрескивая, живой и теплый, подернутый синим, но ни один отблеск света не подбирался близко к человеку. Тень вокруг его головы была еще гуще. Я смог разглядеть темный балахон вроде тех, что носят некоторые священники, но дальше тени сливались в одно черное пятно — словно смотришь в колодец в полночь.
    Пепел коротко взглянул на человека в тенях и отвернулся.
    — Ты здесь только часовой, Хелиакс, — огрызнулся он.
    — А ты, кажется, забываешь о нашей цели. — Голос черного человека стал еще холоднее и резче. — Или же твоя цель отличается от моей?
    Последние слова прозвучали тяжелее, словно таили какой-то особый смысл.
    Надменность покинула Пепла в один миг — так вода уходит из опрокинутого ведра.
    — Нет, — сказал он, снова повернувшись к огню. — Конечно нет.
    — Это хорошо. Мне ненавистна мысль, что наше долгое знакомство подходит к концу.
    — Мне тоже.
    — Напомни еще раз, каковы наши отношения, Пепел, — произнес человек в тенях, и в его ровном тоне прозвенела серебряная нотка ярости.
    — Я… я у тебя на службе… — Пепел сделал умиротворяющий жест.
    — Ты — инструмент в моих руках, — мягко прервал его черный. — Ничего больше.
    Тень гнева коснулась лица Пепла.
    Помолчав, он начал:
    — Я…
    Мягкий голос стал жестким, как прут из рамстонской стали:
    — Ферула.
    Ртутная легкость движений Пепла исчезла. Он пошатнулся, вдруг скорчившись от боли.
    — Ты — инструмент в моих руках, — повторил холодный голос. — Скажи это.
    Челюсти Пепла гневно сжались на мгновение, потом он дернулся и закричал, словно раненое животное. В его вопле не было ничего человеческого.
    — Я — инструмент в твоих руках, — задыхаясь, проговорил он.
    — Лорд Хелиакс.
    — Я — инструмент в твоих руках, лорд Хелиакс, — поправился Пепел, падая на колени и весь дрожа.
    — Кто проник в самую суть твоего имени, Пепел? — Слова произносились терпеливо и неторопливо, словно школьный учитель повторял забытый учеником урок.
    Пепел обхватил себя руками и сгорбился, закрыв глаза:
    — Ты, лорд Хелиакс.
    — Кто защищает тебя от амир? От певцов? От ситхе? От всего в мире, что могло бы тебе повредить? — вопрошал Хелиакс с холодной учтивостью, как будто искренне интересовался, каким может быть ответ.
    — Ты, лорд Хелиакс. — Голос Пепла дрогнул тонкой нитью боли.
    — И чьим целям ты служишь?
    — Твоим целям, лорд Хелиакс, — выдавил он. — Твоим. Ничьим больше.
    Напряжение исчезло из воздуха, и тело Пепла внезапно обмякло. Он упал вперед на руки, и капли пота, падающие с его лица, застучали по земле, словно дождь. Белые волосы безжизненными сосульками свисали вдоль лица.
    — Спасибо, лорд, — искренне выдохнул он. — Больше я не забуду.
    — Забудешь. Вы слишком увлечены своими мелкими жестокостями — все вы. — Скрытое капюшоном лицо Хелиакса повернулось поочередно к каждой из сидящих у костра фигур. — Я рад, что решил присоединиться к вам сегодня. Вы сбиваетесь с пути, потворствуя своим прихотям. Некоторые из вас, кажется, забыли, что мы ищем и чего желаем достичь. — Сидящие вокруг костра тревожно заерзали.
    Капюшон снова обратился к Пеплу:
    — Но ты получаешь мое прощение. Возможно, если бы не такие напоминания, забылся бы и я. — В последних словах, видимо, скрывался намек. — Теперь закончи то… — Его холодный голос умолк, а капюшон слегка приподнялся к небу.
    Повисла выжидающая тишина.
    Сидевшие вокруг костра вдруг стали совершенно неподвижны, их лица напряглись и застыли. Они одновременно подняли головы, словно ища только им известную точку на меркнущем небе. Будто пытаясь уловить в воздухе какой-то запах.
    Меня кольнуло ощущение чужого взгляда. Я почувствовал напряженность — какое-то изменение в текстуре воздуха — и сосредоточился на нем, радуясь поводу отвлечься, радуясь всему, что могло еще хоть на несколько секунд помешать мне ясно мыслить.
    — Они идут, — тихо произнес Хелиакс. Он встал, и тень будто вскипела и поползла от него, как черный туман. — Быстро. Ко мне.
    Остальные вскочили. Пепел с трудом поднялся на ноги и проковылял десяток шагов к костру.
    Хелиакс раскинул руки, и тень, окружавшая их, распахнулась, словно цветок. Тогда все остальные повернулись одинаковым заученным движением и шагнули к Хелиаксу, в окружающую его тень. Но они так и не закончили шага, растаяв в воздухе легко и тихо, — так рассыпаются Песчаные фигуры под дыханием ветра. Только Пепел оглянулся, в его кошмарных глазах горел огонек злобы.
    Они исчезли.

    Я не буду мучить вас тем, что было дальше: моими метаниями от тела к телу в безумных попытках нащупать признаки жизни, как учил меня Бен; бесплодными потугами вырыть могилу — я ковырялся в грязи, пока не ободрал пальцы до крови. Тем, как я нашел родителей…
    Только к темноте я отыскал наконец наш фургон. Конь оттащил его почти на сотню метров по дороге, прежде чем околеть. Внутри фургона все казалось таким обычным, уютным и спокойным. Задняя часть фургона так удивительно пахла ими обоими…
    Я зажег все лампы и свечи в фургоне. Свет не принес облегчения, но это был чистый золотой свет огня, без всяких признаков синевы. Я достал отцовскую лютню из футляра, обнял ее и лег на родительскую постель. Подушка матери пахла ее волосами, ее руками и объятиями. Я не собирался спать, но сон одолел меня.
    Я проснулся от собственного кашля. Все вокруг было в огне — конечно же, из-за свечей. Так и не придя в себя от шока, я сложил в сумку несколько вещей. Двигался я медленно и тупо, ничего уже не боясь: книгу Бена я вытащил из-под горящего матраса голыми руками. Какой страх мог внушить мне теперь обычный огонь?
    Я положил отцовскую лютню в футляр, чувствуя себя так, будто краду ее, но ничего другого, что напоминало бы мне о родителях, придумать я не мог. Их руки касались этого дерева тысячи тысяч раз.
    Потом я выпрыгнул из фургона и углубился в лес, продолжая идти, пока рассвет не озарил восточный край неба. Когда запели птицы, я остановился и поставил сумку. Вытащил отцовскую лютню и прижал ее к себе. Потом стал играть.
    Мои пальцы болели, но я все равно играл. Играл, пока по струнам не потекла кровь. Играл, пока солнце не пробилось сквозь листву. Играл, пока мои руки не занемели от боли. Играл, стараясь не вспоминать, пока не заснул.

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
    ИНТЕРЛЮДИЯ. ОСЕНЬ

    Квоут жестом остановил Хрониста и, нахмурившись, повернулся к ученику:
    — Перестань так смотреть на меня, Баст.
    Тот, казалось, был готов разрыдаться.
    — Ох, Реши, — выдавил он. — Я даже не представлял…
    Квоут рубанул ладонью воздух.
    — И не надо тебе представлять. Не придавай этому большого значения, Баст.
    — Но, Реши…
    Квоут оборвал ученика свирепым взглядом:
    — Что, Баст? Что? Я должен рыдать и рвать на себе волосы? Проклинать Тейлу и всех его ангелов? Бить себя в грудь? Это все театральная дешевка. — Он чуть смягчился. — Я ценю твое участие, но пойми, что это лишь эпизод истории, причем даже не худший. А я рассказываю ее не для того, чтобы вызвать сочувствие.
    Квоут отодвинулся от стола и встал.
    — Да и случилось все это давно. — Он пренебрежительно махнул рукой. — Время — великий целитель и все такое.
    Он потер руки.
    — Сейчас я собираюсь принести дров. Если я хоть что-нибудь понимаю в погоде, сегодня ночью будут заморозки. Можешь приготовить пару буханок для выпечки, пока я хожу. И постарайся взять себя в руки. Я не буду рассказывать дальше, пока у тебя глаза на мокром месте.
    С этими словами Квоут прошел через кухню к задней двери трактира.
    Баст вытер глаза и посмотрел вслед хозяину.
    — Все хорошо, пока он чем-нибудь занят, — тихо сказал он.
    — Прошу прощения? — рассеянно отозвался Хронист.
    Он поерзал на стуле, словно собирался встать, но не мог придумать вежливого объяснения.
    Баст тепло улыбнулся, его синие глаза уже приобрели вполне человеческий вид.
    — Я так разволновался, когда услышал, кто ты такой и что он собирается рассказать свою историю. В последнее время он был в ужасном настроении, и ничто не могло его оттуда вытряхнуть — просто сидел часами, уйдя в свои мысли. Уверен, что воспоминания о хороших временах будут… — Баст поморщился. — Я не слишком понятно говорю. Извини, что с тобой так получилось. Я не подумал.
    — Н-нет, — поспешно пробормотал Хронист. — Это все я… Моя вина. Прости.
    Баст покачал головой:
    — Ты был ошеломлен, потому и пытался заклясть меня. — По его лицу пробежала тень недавней боли. — Скажу честно, не очень-то приятно. Ощущение такое, будто тебя пнули между ног, только по всему телу. Да еще тошнота, слабость, но это всего лишь боль, даже на настоящую рану не похоже, — Баст смущенно опустил взгляд. — А я собирался не просто ударить тебя. Я мог убить тебя раньше, чем успел бы остановиться и подумать.
    Опередив неловкое молчание, Хронист сказал:
    — Почему бы нам не принять его версию, что нас обоих вдруг поразила идиотическая слепота, и не забыть это? — Хронист даже умудрился выдавить бледную улыбку, весьма сердечную, несмотря ни на что. — Мир? — Он протянул руку.
    — Мир. — Они пожали руки с куда большей теплотой и искренностью, чем прежде.
    Когда Баст протянул руку через стол, рукав его задрался, открыв синяк, расцветший на запястье.
    Он смущенно одернул рукав:
    — Это он так меня схватил. Он сильнее, чем выглядит. Не говори ему про синяк — он огорчится.

    Квоут вышел из кухни и закрыл за собой дверь. Огляделся, будто ожидая увидеть весенний лес из своей истории, а не теплый осенний день. Потом поднял за ручки тачку и, шурша опавшими листьями, покатил ее в лес за трактиром.
    Неподалеку в лесу хранился запас дров на зиму. Полено на полено, дуб и ясень были сложены в высокие корявые стены между древесных стволов. Квоут бросил два полена в тачку, с глухим барабанным стуком они упали на плоское дно. За ними последовали еще два. Движения Квоута были точными, лицо — спокойным, взгляд — отсутствующим.
    По мере того как тачка наполнялась, он двигался все медленнее и медленнее — будто машина, у которой кончается завод. Наконец он совсем остановился и несколько минут простоял неподвижно, словно камень. Только тогда его спокойствие вдруг рухнуло; и хотя никто не мог его увидеть, он спрятал лицо в ладонях, содрогаясь всем телом под тяжкими волнами беззвучных рыданий.

    ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
    ДОРОГИ В БЕЗОПАСНЫЕ МЕСТА

    Способность справляться с болью — величайший дар нашего ума. Классическая мысль говорит о четырех дверях разума, которыми всякий может воспользоваться в случае необходимости.
    Первая — это дверь сна. Сон предлагает нам убежище от мира и его боли. Сон ускоряет течение времени, отделяя и отдаляя нас от того, что причинило нам боль. Раненые часто теряют сознание, а люди, получившие страшные вести, падают в обморок. Так разум защищает себя от боли, проходя через первую дверь.
    Вторая дверь — дверь забвения. Некоторые раны слишком глубоки и не поддаются исцелению — во всяком случае, быстро. Кроме того, воспоминания часто причиняют боль, тут уж ничего не поделаешь. Пословица «время лечит все раны» лжива: время лечит многие раны. Остальные прячутся за второй дверью.
    Третья дверь — дверь безумия. Порой разум получает такой удар, что впадает в сумасшествие. Хотя это выглядит бессмысленным, на самом деле польза есть. Бывают времена, когда реальность не приносит ничего, кроме боли, и, чтобы от нее уберечься, разум вынужден бежать от реальности.
    Четвертая дверь — дверь смерти. Последнее прибежище. Ничто не может причинить нам боль, когда мы мертвы, — по крайней мере, так кажется.

    После того как убили мою семью, я ушел подальше в лес и уснул. Мое тело требовало этого, и разум воспользовался первой дверью, чтобы унять боль. Рана покрылась корочкой в ожидании подходящего для исцеления времени. Защищая себя, большая часть моего разума просто перестала работать — заснула, если угодно.
    Пока мой разум спал, многие острые моменты предыдущего дня скрылись за второй дверью. Не полностью. Я не забыл, что произошло, но память поблекла, словно я смотрел сквозь густой туман. При желании я мог вспомнить лица мертвых и человека с черными глазами. Но я не хотел вспоминать. Я отодвинул эти мысли подальше и оставил пылиться в темном заброшенном уголке моего сознания.
    Мне снились сны: не о крови, пустых стеклянных глазах и запахе паленого волоса, но о более приятных вещах. И потихоньку боль затихала.

    Мне снилось, что я иду по лесу с Лаклисом — простым и честным охотником, который путешествовал с нашей труппой, когда я был помладше. Он неслышно двигался через подлесок, а я создавал шума больше, чем раненый бык с опрокинутой телегой.
    После долгого уютного молчания я остановился, чтобы рассмотреть какое-то растение.
    — Борода мудреца, — сказал Лаклис. — Можно определить по кромке.
    Он протянул руку и осторожно коснулся названной части листа: она действительно походила на бороду. Я кивнул.
    — Это ива. Можно жевать ее кору, чтобы уменьшить боль.
    Кора была горькой и похрустывала на зубах.
    — Это зудокорень, не касайся листьев.
    Я не касался.
    — Эти мелкие ягодки — гореника. Их можно есть, когда совсем покраснеют, но зеленые, желтые и оранжевые — ни в коем случае. Вот так надо ставить ноги, если хочешь идти бесшумно.
    От такой ходьбы у меня заболели голени.
    — Вот так надо разделять кусты, чтобы не оставлять следов. Вот так можно спрятаться от дождя, если нет холста. Это отчий корень; есть можно, но вкус отвратительный. Это, — указал он, — прямопрут и рыжекрайник, никогда их не ешь. Вон то, с маленькими шишечками, — колючник. Его можно есть, но только если перед этим проглотил что-нибудь вроде прямопрута. Он заставит тебя выплюнуть все, что есть в желудке. Вот так ставят силок, который не убьет кролика. А вот этот убьет. — Он свернул веревку сначала одним способом, потом другим.
    Понаблюдав, как его руки порхают над веревкой, я понял, что это уже больше не Лаклис, а Абенти. Мы ехали в фургоне, и он учил меня завязывать морские узлы.
    — Узлы — интересная штука, — рассказывал Абенти, пока вязал. — Узел будет или самым крепким, или самым слабым местом веревки. Все целиком и полностью зависит от того, насколько хорошо его завязали. — Он протянул руки, показывая мне невероятно сложный узел, натянутый на пальцах.
    Его глаза поблескивали:
    — Вопросы есть?
    — Вопросы есть? — спросил отец.
    Мы рано остановились на дневку из-за серовика. Он сидел, настраивая лютню и наконец собираясь сыграть нам с матерью свою песню. Мы так долго этого ждали.
    — Есть какие-нибудь вопросы? — повторил он, прислонившись спиной к огромному серому камню.
    — Почему мы останавливаемся у путевиков?
    — В основном по традиции. Но некоторые говорят, что они отмечали древние дороги… — Голос моего отца изменился и превратился в голос Бена. — Безопасные дороги. Иногда дороги в безопасные места, иногда дороги, ведущие к опасности. — Бен протянул руку к камню, словно он согревал, как костер. — В них есть сила. Только дурак станет это отрицать.
    Потом Бен исчез, и стоячий камень был уже не один, а много — больше, чем я когда-либо видел в одном месте. Они окружали меня двойным кольцом. Один камень лежал поперек двух стоячих, получалась огромная арка, дающая густую тень. Я протянул руку, чтобы коснуться ее…
    И проснулся. Мой разум прикрыл свежую рану именами сотни корней и трав, четырьмя способами разжечь огонь, девятью капканами, сделанными только из веревки и молодого деревца, и знанием, как найти питьевую воду.
    Едва ли я задумывался о другой стороне сна: Бен никогда не учил меня морским узлам, отец не успел закончить песню.
    Я провел ревизию того, что взял с собой: холщовый мешок, маленький нож, клубок бечевки, немного воска, медный пенни, два железных шима и «Риторика и логика» — книга, подаренная мне Беном. Одежда, что на себе, и отцовская лютня — больше у меня ничего не было.
    Я отправился искать воду.
    — Первым делом вода, — говорил мне Лаклис. — Без всего остального можно обойтись несколько дней.
    Я учел уклон местности и побрел по каким-то звериным тропам. К тому времени, как я нашел маленький пруд, спрятавшийся среди берез и питаемый родником, небо за деревьями уже окрашивалось в пурпур. Меня мучила ужасная жажда, но осторожность победила, и я сделал лишь маленький глоток.
    Потом набрал сухих дров в дуплах и под кронами деревьев. Установил простую ловушку. Поискал и нашел несколько стеблей матушкиного листа и намазал его соком изодранные, кровоточащие пальцы. Жжение помогло мне не думать о том, как я их поранил.
    Ожидая, пока высохнет сок, я наконец огляделся. Дубы и березы здесь боролись за место под солнцем. Их стволы под пологом ветвей создавали узоры из света и тени. Из пруда вытекал ручеек и, журча по камням, убегал на восток. Возможно, все это было красиво, но я не замечал. Не мог замечать. Для меня деревья были укрытием, подлесок — источником пропитания, а пруд, отражающий луну, только напоминал о моей жажде.
    У пруда лежал на боку огромный прямоугольный камень. Несколькими днями раньше я бы узнал в нем серовик. Теперь он представлялся мне отличным заграждением от ветра — можно привалиться спиной, когда спишь.
    Сквозь просветы в листве я увидел, что появились звезды. Значит, прошло уже несколько часов с тех пор, как я попробовал воду. Поскольку мне не стало плохо, я счел воду безопасной и вволю напился.
    Вода лишь немного освежила меня, зато заставила осознать, насколько я голоден. Я сел на камень у края пруда, общипал стебли матушкиного листа и съел один листик. Он оказался жестким, кожистым и горьким. Я сжевал остальные, но это не помогло. Тогда я еще немного попил и лег спать, не обращая внимания на холодную твердость камня — или притворившись, что мне все равно.

    Проснувшись, я напился и пошел проверить ловушку, которую поставил вчера. К моему удивлению, в ней обнаружился кролик, все еще борющийся с веревкой. Я достал свой маленький нож и припомнил, как разделывать кролика, — Лаклис мне показывал. Но тут я представил себе кровь и почти ощутил ее на своих руках. Меня затошнило и вырвало. Я отпустил кролика и вернулся к пруду.
    Выпив еще воды, я сел на камень. Голова кружилась, скорее всего, от голода.
    Но через мгновение в голове у меня снова прояснилось, и я выругал себя за глупость. Найдя какой-то гриб на мертвом дереве, я съел его, вымыв перед этим в пруду. Он был жесткий, а на вкус напоминал грязь. Я съел все, что нашел.
    Потом я поставил новую ловушку — убивающую, а почувствовав приближение дождя, вернулся к серовику, чтобы сделать укрытие для лютни.

    ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
    ПАЛЬЦЫ И СТРУНЫ

    Сначала я существовал как автомат, бездумно совершая действия, необходимые для поддержания жизни.
    Второго пойманного кролика я съел, и третьего тоже. Нашел полянку дикой земляники, накопал кореньев. К концу четвертого дня у меня было все необходимое для выживания: обложенное камнями кострище и укрытие для лютни. Я даже собрал небольшой запас съестных припасов — на крайний случай.
    А еще у меня было вдоволь того, в чем я совершенно не нуждался: у меня было сколько угодно времени. Позаботившись о нуждах насущных, я обнаружил, что мне совершенно нечего делать. Думаю, именно тогда небольшая часть моего разума начала пробуждаться.
    Следует понимать: я не был собой — по крайней мере, тем человеком, каким являлся всего оборот назад. Теперь я посвящал весь разум тому, что делал в данный момент, не позволяя себе отвлечься и вспомнить.
    Я отощал и обтрепался. Спал под дождем и под солнцем, на мягкой траве, влажной земле и острых камнях с одинаковым безразличием, которое способно вызвать лишь горе. Окружающую действительность я замечал только во время дождя, потому что не мог тогда вытащить лютню и поиграть, а это причиняло мне боль.
    Конечно же, я играл. То было единственным моим утешением.
    К концу первого месяца на пальцах у меня выросли твердокаменные мозоли, и я мог играть много часов подряд. Снова и снова я повторял все песни, которые знал на память. Потом стал играть те, что помнил не целиком, восполняя забытые части как получится.
    Наконец я смог играть с момента пробуждения до того, как засыпал. Я перестал повторять известные мне песни и начал придумывать новые. Я уже сочинял песни раньше и даже иногда помогал отцу сложить куплет-другой, но теперь посвятил этому все мое внимание. Некоторые из тех песен остались со мной до сего дня.
    Вскоре я начал играть… как мне это описать?
    Я начал играть нечто иное, чем песни. Когда солнце согревает траву и ветерок освежает тебя, это вызывает определенное чувство. Я играл до тех пор, пока не получал правильное ощущение. Играл, пока мелодия не начинала звучать как «трава под солнцем и прохладный ветерок».
    Играл я только для себя, но сам я был придирчивым слушателем. Помню, как провел почти три дня в попытках уловить «ветер, играющий листком».
    К концу второго месяца я мог сыграть что угодно — почти так же запросто, как видел и ощущал это: «солнце садится в тучи», «птичка пьет», «роса на папоротниках».
    Где-то на третий месяц я перестал смотреть по сторонам и начал искать то, что можно сыграть, внутри себя. Я научился играть «Едем в фургоне с Беном», «Поем с отцом у костра», «Гляжу на танец Шанди», «Растираю тут листья, а на улице прекрасная погода», «Улыбка матери»…
    Нечего и говорить, играть такие штуки было больно, но болят и кровоточат только непривычные к струнам пальцы. Душа у меня тоже кровоточила, и я надеялся, что скоро она обрастет мозолями.

    Ближе к концу лета одна из струн лопнула — так, что ее нельзя было связать. Я провел большую часть дня в тупом оцепенении, не зная, что теперь делать. Мой разум все еще не проснулся, но работающую часть его я целиком сосредоточил на проблеме, пробудив бледную тень былой смекалки. Поняв, что новую струну мне никак не сделать и негде достать, я сел и начал учиться играть на шести струнах.
    Через оборот я почти так же хорошо играл на шести струнах, как прежде на семи. Три оборота спустя я пытался изобразить «ожидание во время дождя», и тут лопнула вторая струна.
    На этот раз я не раздумывал: просто снял бесполезную струну и начал учиться заново.
    Где-то в середине жатина у меня лопнула третья струна. Полдня я пытался играть так, но понял, что три порванные струны — это слишком много. Я сунул в потрепанный холщовый мешок тупой маленький ножик, полмотка бечевки и Бенову книжку, повесил на плечо отцовскую лютню и пошел.
    Я попробовал напевать «Снег падает вместе с последними листьями», «Мозоли на пальцах» и «Лютню с четырьмя струнами», но это было не то же самое, что играть.

    Мой план был прост: найти дорогу и дойти по ней до города. Я не представлял, как далеко отсюда до какого-либо города, в каком направлении он лежит и как называется. Знал только, что нахожусь где-то в южной части Содружества, но точное местоположение было запрятано слишком глубоко — вместе с другими воспоминаниями, которые я был не готов раскапывать.
    Принять решение мне помогла погода. Прохладная осень клонилась к зимним морозам. Я знал, что на юге теплее. Поэтому за неимением лучшего плана я просто пошел, держась левым плечом к солнцу и стараясь проходить за день как можно больше.
    Следующий оборот стал тяжким испытанием. Небольшой запас еды, который я нес с собой, быстро кончился; мне приходилось останавливаться, когда хотелось есть, и искать пропитание. Несколько дней я не мог найти воду, а когда нашел, у меня не оказалось никакого сосуда, чтобы взять ее с собой про запас. Узкая колея от фургона влилась в широкую дорогу, а та — в еще большую. Я стер башмаками все ноги. По ночам становилось жутко холодно.
    На дороге попадались трактиры, но я старался обходить их, лишь иногда отпивая украдкой пару глотков из лошадиной поилки. Встречались и мелкие городишки, но мне требовалось что-нибудь побольше: фермерам не нужны лютневые струны.
    Поначалу, заслышав приближающуюся лошадь или фургон, я ковылял к обочине и прятался. С той ночи, когда была убита моя семья, я не говорил ни с одним человеком. Сейчас я больше походил на дикое животное, чем на мальчика двенадцати лет. Но потом дорога стала шире, люди попадались чаще, и я понял, что больше прячусь, чем иду. Наконец я нашел в себе смелость просто брести вперед и с огромным облегчением увидел, что никому нет до меня дела.

    Однажды утром, пройдя меньше часа, я услышал нагоняющую меня телегу. Дорога была достаточно широка, чтобы две повозки могли ехать рядом, но я все равно передвинулся на обочину.
    — Эй, мальчик! — завопил позади меня грубый мужской голос. Я не обернулся. — Эгей, мальчик!
    Не оглядываясь, смотря только на землю под ногами, я отошел подальше с дороги на траву.
    Телега неторопливо догнала меня. Голос проревел вдвое громче, чем раньше:
    — Мальчик! Мальчик!
    Я поднял взгляд и увидел обветренного старика, щурящегося на меня против солнца. Лет ему могло быть сколько угодно: от сорока до семидесяти. Рядом с ним в телеге сидел широкоплечий парень с простоватым лицом. Наверняка это были отец и сын.
    — Ты что, глухой, мальчик?
    Старик произносил это как «глюхой».
    Я покачал головой.
    — Немой, что ль?
    Я снова покачал головой:
    — Нет.
    Было очень странно говорить вслух, да еще с кем-то. Мой голос с непривычки звучал грубо и хрипло.
    Старик прищурился:
    — В город идешь?
    Я кивнул, не желая больше говорить.
    — Тогда залазь, — кивнул он на телегу и похлопал мула по крупу: — Не надорвется Сэм с такого задохлика.
    Было проще согласиться, чем убежать. А мозоли на ногах щипало от пота. Я обошел телегу сзади и забрался внутрь вместе с лютней. Задняя часть повозки была на три четверти завалена мешками. Несколько круглых шишковатых тыковок, выпавших из развязавшегося мешка, катались по полу.
    Старик тряхнул поводьями:
    — Н-но-о! — И мул потащился неспешным шагом.
    Я подобрал катающиеся тыквы и засунул их в открытый мешок.
    Старый фермер улыбнулся мне через плечо:
    — Спасибо, мальчик. Я Сет, а это Джейк. Ты бы лучше сел, а то слетаешь через борт на колдобине.
    Я сел на один из мешков, почему-то сжавшись и не зная, чего ожидать.
    Старый фермер передал поводья сыну и вытащил из мешка, лежавшего между ними, большую бурую буханку хлеба. Он легко оторвал от нее большой ломоть, намазал толстым слоем масла и передал мне.
    От этой нежданной доброты у меня закололо в груди. Прошло полгода с тех пор, как я последний раз ел хлеб, тем более теплый и мягкий, со сладким маслом. Поев, я припрятал в свой холщовый мешок кусочек на потом.
    С четверть часа все молчали, потом старик полуобернулся ко мне.
    — Играешь на этой штуке, мальчик? — Он указал на футляр с лютней.
    Я прижал футляр крепче к себе:
    — Она сломана.
    — О! — Старик был разочарован.
    Я подумал, что мне сейчас велят слезть, но вместо этого Сет улыбнулся и кивнул сыну:
    — Тогда самим придется тебя развлекать.
    Он затянул «Лудильщик да дубильщик» — застольную песню, которая старше самого бога. Через секунду к нему присоединился сын. Их громкие хриплые голоса слились в простой гармонии, которая заставила меня вздрогнуть от воспоминаний о других фургонах и иных песнях — о полузабытом доме.

    ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
    ОКРОВАВЛЕННЫЕ РУКИ, СЖАТЫЕ В САДНЯЩИЕ КУЛАКИ

    Около полудня телега свернула на новую дорогу, вымощенную булыжниками и широкую, как река. Поначалу нам попадались только редкие путники да пара фургонов, но после стольких дней одиночества они казались мне огромной толпой.
    Мы заехали в город, и приземистые строения уступили место более высоким лавкам и трактирам. Рощицы и сады сменились улочками и повозками. Широкое русло дороги запрудилось сотнями двуколок и пешеходов, десятками телег и фургонов да редкими всадниками.
    Мешались вместе стук конских копыт, людские крики, запахи пива и пота, мусора и дегтя. Я задумался, что это за город и бывал ли я в нем прежде, прежде чем…
    Стиснув зубы, я заставил себя думать о другом.
    — Почти на месте. — Голос Сета перекрыл шум и грохот.
    Дорога наконец привела на рыночную площадь. Фургоны катились по брусчатке со звуком, напоминающим далекие громовые раскаты. Голоса торговались и переругивались. Где-то плакал ребенок, тонко и пронзительно. Мы колесили по рынку, пока не нашли пустой угол перед книжной лавкой.
    Сет остановил повозку, и я выскочил, пока они разминали затекшие после дороги ноги. Затем я, следуя некоему молчаливому соглашению, помог им выгрузить из телеги тяжелые бугорчатые мешки и сложить их у стены.
    Полчаса спустя мы отдыхали среди сложенных мешков.
    Прикрывая глаза от солнца, Сет посмотрел на меня:
    — Что делаешь седня в городе, мальчик?
    — Мне нужны струны для лютни, — ответил я.
    Только сейчас я понял, что не вижу отцовской лютни. Ее не было ни в телеге, где я ее оставлял, ни у стены, ни у груды тыкв. У меня похолодело в животе, но тут я заметил футляр под пустым мешком. Я бросился к нему и схватил дрожащими руками.
    Старый фермер усмехнулся, глядя на меня, и протянул две бугристые тыквы, которые мы выгружали.
    — Мамка-то небось обрадуется, коли принесешь домой пару самых рыжих масляных тыкв по эту сторону Эльда?
    — Нет, я не могу, — пробормотал я, отбрасывая память о содранных пальцах, копающихся в грязи, и запахе паленого волоса. — Я… то есть вы уже… — Я умолк и отступил на пару шагов назад, прижимая лютню к груди.
    Он поглядел на меня повнимательнее, словно впервые увидал. Я вдруг смутился, представив, как сейчас выгляжу: весь оборванный и полуживой от голода. Прижав лютню еще крепче, я отступил еще.
    Руки фермера упали, его улыбка поблекла.
    — Ох, парень… — сказал он.
    Он положил тыквы, снова повернулся ко мне и заговорил мягко и серьезно:
    — Мы с Джейком до самого заката будем торговать. Коли к тому времени найдешь, чего ищешь, поехали с нами на ферму. Еще одним рукам у нас с миссус дело всяко найдется. Мы тебе только рады будем. Верно, Джейк?
    Джейк тоже смотрел на меня, на его честном лице большими буквами была написана жалость.
    — Дык, па. Она так и сказала, как мы поехали.
    Старый фермер, указав себе под ноги, продолжил тем же тоном:
    — Это Приморская площадь. Мы тут до темноты будем, а то и подольше. Возвращайся, коли захочешь еще прокатиться. Слышь меня? — забеспокоился он. — Можешь поехать обратно с нами.
    Я продолжал отступать шаг за шагом, сам не зная, почему это делаю, но понимая, что, если поеду с ними, придется объяснять, придется вспоминать. Что угодно, только не открывать эту дверь…
    — Нет. Нет, спасибо большое, — пробормотал я. — Вы так мне помогли. Со мной все будет хорошо.
    Тут меня толкнул в спину человек в кожаном фартуке. От неожиданности я развернулся и бросился бежать.
    Я слышал, как один из фермеров зовет меня, но толпа вскоре поглотила крики. Я бежал, и камень на моем сердце тяжелел.
    Тарбеан настолько велик, что из одного конца в другой не пройти за целый день — даже если вам удастся избежать блужданий и неприятных встреч в путанице кривых улочек и тупиков.
    Город действительно был велик, даже огромен — необъятен. Море людей, лес зданий, улицы шириной с реку. Тарбеан смердел мочой, потом, угольным дымом и дегтем. Если бы я был в своем уме, я ни за что бы не пришел сюда.
    В какой-то момент я заблудился: свернул то ли слишком рано, то ли поздно, а потом попытался исправить ошибку, срезав путь по переулку, похожему на узкое ущелье между двумя высокими зданиями. Он вился, как овраг, оставшийся от реки, которая нашла более удобное русло. Мусор громоздился у стен, заполнял проемы между домами и ниши дверей. После нескольких поворотов я почувствовал тухлый запах мертвечины.
    Я повернул еще раз и налетел на стену, ослепленный звездочками боли. На моих запястьях сомкнулись чьи-то грубые руки.
    Открыв глаза, я увидел мальчишку постарше. Он был выше и сильнее меня, с темными волосами и хищным взглядом. Грязь на его лице выглядела как борода, от этого мальчишка казался особенно диким и свирепым.
    Двое других мальчишек оторвали меня от стены. Я вскрикнул, когда один из них вывернул мне руку. Старший улыбнулся на это и провел рукой по волосам.
    — Что ты здесь делаешь, Нальт? Заблудился? — Он заухмылялся еще шире.
    Я попытался вырваться, но другой мальчишка вывернул мне запястье, и я выдавил:
    — Нет.
    — Да заблудился он, Пика, — сказал мальчишка справа от меня. Тот, что слева, саданул мне локтем по голове, и переулок бешено завертелся у меня перед глазами.
    Пика захохотал.
    — Я ищу столярную лавку, — буркнул я, слегка оглушенный.
    Лицо Пики исказилось от злости, он сграбастал меня за плечи.
    — Тебя спрашивали? — заорал он. — Я чо, сказал, тебе можно говорить? — Он ударил меня лбом в лицо, послышался резкий хруст, и все ворвалось болью.
    — Эй, Пика. — Голос шел непонятно откуда.
    Кто-то пнул футляр лютни, заставив его выпасть из моих рук.
    — Пика, глянь сюда.
    Пика повернулся на гулкое «бух!» от падения футляра на землю.
    — Что ты спер, Нальт?
    — Ничего я не спер.
    Один из мальчишек, державших мне руки, загоготал:
    — Ага, твой дядюшка попросил тебя это продать и купить лекарство для больной бабули. — Он заржал еще громче, глядя, как я пытаюсь проморгаться от слез.
    Я услышал три щелчка — открылись замки. Потом мелодично тренькнуло — лютню вытащили из футляра.
    — Бабуля-то твоя помрет с горя, что ты такую штуку посеял, Нальт, — тихо произнес Пика.
    — Побей нас Тейлу! — взорвался мальчишка справа. — Пика, ты знаешь, сколько такие стоят? Золота, Пика!
    — Не говори так имя Тейлу, — сказал левый мальчишка.
    — Чего?
    — «Не называй имя Тейлу, кроме как в величайшей нужде, ибо Тейлу судит каждую мысль и деяние», — процитировал левый.
    — Да пусть меня Тейлу всего обоссыт своим великим сияющим хером, если эта штука не стоит двадцати талантов. Значит, от Дикена мы получим не меньше шести. Ты знаешь, что можно сделать с такой кучей денег?
    — Ничего ты с ними не сделаешь, если будешь так говорить. Тейлу охраняет нас, но он и карает, — отозвался второй мальчишка с благочестивым страхом.
    — Ты, что ли, опять в церкви спал? Ты религию цепляешь, как я блох.
    — Да я тебе руки узлом свяжу.
    — Твоя мамаша — пенсовая шлюха.
    — Не болтай про мою мать, Лин.
    — Железнопенсовая.
    К этому времени мне удалось проморгаться от слез, и я увидел Пику, сидящего на корточках посреди переулка и будто зачарованного моей лютней. Моей прекрасной лютней! Он вертел ее и так и сяк своими грязными руками, на лице его застыло мечтательное выражение. Ужас медленно поднимался во мне сквозь туман страха и боли.
    Два голоса позади меня заспорили громче, а я почувствовал в груди холодную ярость и напрягся. Я не мог с ними драться, но понимал, что если схвачу лютню и затеряюсь в толпе, то смогу от них оторваться и снова буду в безопасности.
    — …но все равно продолжала трахаться. Да теперь ей только полпенни за палку давали. Вот почему у тебя башка такая мягкая — повезло еще, что вмятины нету. Из-за этого ты на религию так запросто ведешься, понял? — триумфально закончил первый мальчишка.
    Я почувствовал, что теперь меня держат крепко только справа, и приготовился к броску.
    — Но спасибо, что предупредил. Тейлу небось любит прятаться за большими кучами лошадиного дерьма и…
    Вдруг обе мои руки оказались свободны: один мальчишка налетел на второго и впечатал его в стену. Я пробежал три шага до Пики, схватил лютню за гриф и дернул.
    Но Пика был быстрее, чем я предполагал, или сильнее и лютню не выпустил. Мой рывок затормозил меня, а Пике помог вскочить на ноги.
    Во мне вскипела безумная ярость. Я отпустил лютню и бросился на Пику, бешено царапая его лицо и шею, но он был ветераном слишком многих уличных драк, чтобы подпустить меня к чему-нибудь жизненно важному. Мой ноготь прочертил кровавую полосу на его лице от уха до подбородка, но тут он перешел в наступление и стал теснить меня назад, пока я не уперся в стену переулка.
    Голова моя ударилась о кирпич, и я бы упал, если бы Пика не вдавливал меня в осыпающуюся стену. Я задохнулся и только тогда понял, что уже давно визжу.
    От Пики воняло застарелым потом и прогорклым маслом. Он прижал мои руки к бокам и еще сильнее вдавил меня в стену, наверняка уронив мою лютню.
    Я снова задохнулся и слепо забился, ударившись головой о стену. Мое лицо впечатаюсь в его плечо, и я стиснул зубы, чувствуя, как расходится под ними его кожа, а мой рот наполняется кровью.
    Пика заорал и отшатнулся от меня. Я вдохнул и сморщился от рвущей грудь боли.
    Прежде чем я успел дернуться или подумать, Пика снова поймал меня и ударил о стену — раз, другой… Моя голова болталась взад-вперед, отскакивая от кирпичей. Затем он ухватил меня за горло, развернул и швырнул наземь.
    Тут я услышал треск, и все будто остановилось.

    После того как убили мою труппу, мне иногда снились родители, живые и поющие. В моем сне их смерть была ошибкой, недопониманием, новой пьесой, которую они репетировали. И на несколько мгновений я получал облегчение и свободу от огромного бесконечного горя, постоянно терзавшего меня. Я обнимал родителей, и мы вместе смеялись над моей глупой тревогой. Я пел с ними, и какой-то миг все было чудесно. Чудесно…
    Но потом я просыпался, совсем один, в темноте у лесного пруда. Что я здесь делаю? Где мои родители?
    И тогда я вспоминал все, словно открывалась рана. Они были мертвы, а я чудовищно одинок. Огромный груз, приподнявшийся на пару мгновений, снова падал на меня — тяжелее, чем прежде, потому что я был не готов к нему. Потом я лежал на спине, глядя в темноту, — грудь моя болела, дыхание теснило, — зная в глубине души, что ничто никогда уже не будет как прежде.
    Когда Пика швырнул меня на землю, мое тело совсем онемело и почти не чувствовало, как лютня отца ломается подо мной. Звук, который она издала, походил на умирающую мечту и пробудил ту самую невыносимую, теснящую грудь боль.
    Я огляделся и увидел Пику, тяжело дышащего и зажимающего плечо. Один из мальчишек стоял коленями на груди другого. Они больше не дрались, а остолбенело пялились на меня.
    Я медленно посмотрел на свои руки, кровоточащие там, где осколки дерева прошили кожу.
    — Маленький гад укусил меня, — тихо произнес Пика, словно не мог поверить в это.
    — Слезь с меня, — сказал мальчик, лежащий на спине.
    — Я тебе говорил, что нельзя такое говорить. Смотри, что получилось.
    Лицо Пики скривилось и покраснело.
    — Укусил меня! — крикнул он и злобно пнул меня, целясь в голову.
    Я попытался отодвинуться, чтобы не повредить больше лютню. Его пинок пришелся мне в почку и провез по обломкам, которые раскрошились еще сильнее.
    — Видишь, что бывает, когда смеешься над именем Тейлу?
    — Заткнись ты про Тейлу своего. Слезай с меня и забери эту штуку. Может, Дикен сколько-нибудь за нее еще даст.
    — Смотри, что ты наделал! — продолжал орать на меня Пика.
    Новый пинок пришелся мне в бок и почти перевернул меня. В глазах начало темнеть; я чуть ли не радовался этому как возможности отвлечься от боли. Но затаенная боль никуда не делась. Я сжал окровавленные руки в саднящие кулаки.
    — Эти крутилки вроде целые и на серебряные похожи. Спорим, мы за них что-нибудь выручим.
    Пика снова занес ногу. Я попытался поймать ее и отвести, но мои руки только слабо дернулись, и Пика пнул меня в живот.
    — Вон там еще возьми…
    — Пика, Пика!
    Пика снова отвесил мне пинок в живот, и меня стошнило на булыжники.
    — Эй, вы там, стоять! Городская стража! — прокричал новый голос.
    Удар сердца длилась тишина, а потом послышался звук драки и поспешные бегущие шаги. Секундой позже тяжелые сапоги прогрохотали мимо и смолкли вдалеке.
    Помню боль в груди, потом все погасло.

    Из темноты меня вытряхнул кто-то, выворачивающий мои карманы. Я безуспешно попытался открыть глаза.
    Потом услышал голос, бормочущий сам себе:
    — И это все, что я получу за спасение твоей жизни? Медяк и пара шимов? Выпивка на вечер? Никчемный маленький негодник. — Человек зашелся грудным кашлем, и меня окатило запахом перегара. — Визжал как резаный. Если б ты не орал, как девчонка, я бы не стал этого делать.
    Я попытался что-нибудь сказать, но получился только стон.
    — Значит, живой. Ну, хоть что-то. — Я услышал кряхтенье, когда он встал, затем тяжелый грохот его сапог замер вдали.
    Через некоторое время я обнаружил, что могу открыть глаза. В глазах у меня мутилось, нос казался больше всей остальной головы. Я осторожно ощупал его — сломан. Вспомнив, чему меня учил Бен, я сжал его с обеих сторон и резко вставил на место. Глаза наполнились слезами, и я стиснул зубы, чтобы не заорать от боли.
    Сморгнув слезы, я с облегчением увидел улицу уже без того болезненного тумана, как минуту назад. Содержимое моего холщового мешка валялось рядом на земле: подмотка бечевки, маленький тупой ножик, «Риторика и логика» и остаток хлеба, который фермер дал мне на обед. Казалось, это случилось вечность назад.
    Фермер. Я подумал о Сете и Джейке. Мягкий хлеб и масло. Песни во время поездки в телеге. Их предложение безопасного места, нового дома…
    Внезапное воспоминание вдруг вызвало тошнотворную панику. Я оглядел переулок, от резкого движения моя голова заболела. Разгребая руками мусор, я отыскал несколько до боли знакомых обломков дерева. Я тупо смотрел на них, пока мир вокруг меня не начал темнеть; тогда я понял, что сгущаются сумерки.
    Сколько сейчас времени? Я поспешно собрал свои пожитки, упаковав Бенову книгу бережнее, чем прочее, и поплелся прочь: туда, где лежала Приморская площадь, — по крайней мере, я надеялся, что иду правильно.

    К тому времени, как я нашел площадь, последний отблеск заката угас на небе. Несколько повозок лениво разъезжались с последними покупателями. Я как безумный таскался из одного угла площади в другой, ища старого фермера, который подвез меня сегодня. Хотя бы одну корявую бугристую тыковку.
    Когда я наконец отыскал книжную лавку, у которой останавливался Сет, я тяжело дышал и хромал. Сета и его телеги нигде не было видно. Я опустился на то место, где стояла их повозка, и на меня навалилась вся боль десятка ран, которую я заставлял себя игнорировать.
    Я прочувствовал их все, одну за другой. Болело несколько ребер, хотя я не мог понять, сломаны ли они и порваны ли хрящи. Когда я слишком быстро двигал головой, она кружилась и накатывала тошнота — возможно, сотрясение мозга. Нос был сломан, а синяки и царапины нельзя было сосчитать. Кроме того, я хотел есть.
    С последним я хоть что-то мог сделать, поэтому достал то, что осталось от хлеба, и съел: мало, но лучше, чем ничего. Потом попил из лошадиной поилки — меня мучила такая жажда, что я даже не обратил внимания на противный тухлый привкус воды.
    Я подумывал уйти, но в моем нынешнем состоянии ходьба заняла бы много часов. А на окраинах города меня не ждало ничего, кроме многих километров убранных полей. Ни деревьев, чтобы спрятаться от ветра. Ни дров, чтобы развести огонь. Ни кроликов, чтобы поставить ловушку. Ни вереска для постели.
    Я был так голоден, что желудок свернулся в тугой узел. Здесь я, по крайней мере, могу понюхать курицу, жарящуюся где-то неподалеку. Я бы пошел на запах, но голова моя кружилась, а ребра болели. Может быть, завтра кто-нибудь даст мне поесть. Прямо сейчас я слишком устал и хотел только спать.
    Камни мостовой отдавали последнее солнечное тепло, а ветер крепчал. Я пододвинулся к двери книжной лавки, чтобы укрыться от ветра, и уже почти уснул, когда хозяин лавки открыл дверь и пнул меня, велев убираться, пока он не позвал стражу. Я быстро уковылял прочь.
    Потом я нашел в переулке несколько пустых ящиков и свернулся между ними, избитый и замученный. Закрыл глаза и попытался не вспоминать, как это: засыпать сытым и в тепле, рядом с любящими тебя людьми.
    Это была первая ночь из почти трех лет, которые я провел в Тарбеане.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
    ПОДВАЛ, ХЛЕБ И ВЕДРО

    Время было послеобеденное. Точнее, было бы, если бы мне удалось добыть хоть что-нибудь поесть. Я просил подаяния в Торговом кругу, и день принес мне два пинка (один от стражника, другой от солдата), три тычка (два фургонщика и матрос), одно новое ругательство, касающееся маловероятной анатомической конфигурации (также от матроса), и очередь плевков от какого-то отвратительного старикана неизвестной профессии.
    И один железный шим — скорее благодаря закону вероятности, чем человеческой доброте. Даже слепая свинья когда-нибудь находит желудь.
    Я жил в Тарбеане уже почти месяц и вчера впервые попробовал украсть. Начинание обернулось плачевно: меня поймали за руку, когда я шарил в кармане мясника. Это принесло мне такой удар в голову, что остаток дня я мучился головокружением, если пытался резко встать или двигаться слишком быстро. Не особенно вдохновленный первой попыткой воровства, я решил, что сегодня день попрошайничества — впрочем, как и всегда.
    Голод скручивал мой желудок, и единственный шим, на который можно было купить протухшего хлеба, спасти меня не мог. Я уже думал перейти на другую улицу, когда увидел, как к маленькому нищему, просящему через дорогу от меня, подбежал мальчик. Они возбужденно поговорила пару секунд и поспешили прочь.
    Я, конечно, ринулся вслед за ними, ведомый бледной тенью былого любопытства. К тому же то, что могло сдвинуть нищих с угла оживленной улицы в середине дня, наверняка заслуживало внимания. Может быть, тейлинцы снова раздают хлеб, или опрокинулась тележка с фруктами, или стража вешает кого-нибудь. Это стоило получаса моего времени.
    Я шел за мальчишками по извилистым улочкам, пока не увидел, что они повернули за угол и спустились в подвал сгоревшего здания. Я остановился, смутная искра любопытства задохнулась под гнетом здравого смысла.
    Через минуту они появились снова, у каждого в руках был кусок плоского бурого хлеба. Я смотрел, как они идут мимо, болтая и толкаясь. Младший, не старше шести лет, заметил мой взгляд и махнул рукой на подвал.
    — Там еще осталось, — невнятно крикнул он сквозь набитый хлебом рот. — Но лучше поторопись.
    Здравый смысл резко переменил курс, и я осторожно спустился в подвал. Внизу под ступеньками валялось несколько гниющих досок — все, что осталось от сломанной двери. Внутри я увидел короткий коридор, открывающийся в плохо освещенную комнату. Маленькая девочка с суровым лицом протолкалась мимо меня, не поднимая глаз. Она тоже прижимала к груди кусок хлеба.
    Я переступил через сломанные доски двери и углубился в холодную сырую темноту. Через десяток шагов я услышал тихий стон, от которого застыл на месте. Звук был почти животный, но ухо подсказывало мне, что исходил он из человеческого горла.
    Не знаю, чего я ожидал, но только не того, что там нашел. Две древние лампы, заправленные рыбьим жиром, бросали неясные тени на темные каменные стены. В комнате стояло шесть коек, и все были заняты. Двое малюток, едва вышедших из младенчества, делили одеяло на каменном полу, а третий свернулся на груде лохмотьев. Мальчик моего возраста сидел в темном углу, привалившись головой к стене.
    Один из мальчиков пошевелился на койке, будто дернулся во сне. Но что-то в его движении показалось мне странным: слишком оно вышло напряженное, неестественное. Я присмотрелся и увидел, в чем дело: он был привязан к койке. Все были привязаны.
    Мальчик снова забился в своих веревках и издал звук, который я слышал в коридоре. Теперь он звучал яснее — долгий стонущий крик:
    — А-а-а-а-а-ба-а-а-ах!
    В эту секунду все, что я мог, — припомнить все истории, какие я слышал о герцоге Гибеи. Как он и его люди целых двадцать лет похищали и мучили людей, пока не вмешалась церковь и не положила этому конец.
    — Что-что, — послышался голос из другой комнаты.
    Интонация была странной, как будто на самом деле человек не задавал вопроса.
    Мальчик на койке задергался в веревках:
    — А-а-а-а-ахбе-е-ех!
    Вошел старик, вытирая руки о подол драной рясы.
    — Что-что, — повторил он в том же невопросительном тоне.
    Голос его был надтреснутым и усталым, но невероятно терпеливым — как тяжелый камень или кошка с котятами. Совсем не такой голос, какого можно ожидать от герцога Гибеи.
    — Что-что, тс-тс, Тани. Я не ушел, просто отошел на минутку. — Босые ноги старика мягко шлепали по голому каменному полу.
    Я почувствовал, как напряжение медленно утекает из меня. Что бы здесь ни происходило, оно было не так ужасно, как на первый взгляд.
    Увидев человека, мальчик перестал вырываться из веревок.
    — Э-э-э-э-а-ах, — произнес он.
    — Что? — На этот раз это был вопрос.
    — Э-э-э-э-а-ах.
    — Хм? — Старик огляделся и впервые заметил меня. — Ох. Привет. — Он снова посмотрел на мальчика на койке. — Разве ты сегодня не умница? Тани позвал меня, чтобы показать, что у нас гость!
    Лицо Тани расплылось в пугающей улыбке, и он резко, с хрюканьем вдохнул. Звук вышел неприятный, но было ясно, что это смех.
    Повернувшись ко мне, босоногий человек сказал:
    — Я тебя не узнаю. Ты бывал здесь раньше?
    Я покачал головой.
    — Ладно, у меня есть немного хлеба, ему всего два дня. Если ты натаскаешь мне немного воды, можешь получить столько, сколько съешь. Хорошо звучит?
    Я кивнул. Стол, стул и открытый бочонок у одной из дверей были в комнате единственной мебелью, помимо коек. На столе лежали четыре большие круглые буханки.
    Он кивнул в ответ и медленно пошел к стулу осторожной и неуклюжей походкой, словно ему было больно ступать.
    Дойдя до стула и водрузившись на него, старик указал на бочонок у двери.
    — За дверью насос и ведро. Не спеши, тут не гонки. — Говоря, он рассеянно скрестил ноги и начал тереть босую ступню.
    «Плохая циркуляция крови, — подумала давно не просыпавшаяся часть меня. — Повышенный риск заражения и постоянное беспокойство. Ноги надо поднять, помассировать и натереть согревающей настойкой из ивовой коры, камфары и маранты».
    — Не наполняй ведро доверху. Я не хочу, чтобы ты надорвался или разлил воду. Здесь и так достаточно сыро. — Он поставил ногу на пол и наклонился, чтобы поднять малютку, беспокойно заерзавшего на одеяле.
    Наполняя бочонок, я украдкой разглядывал человека. Несмотря на седину и медленную, неуклюжую походку, он был не слишком стар — около сорока, а то и меньше. Длинная ряса на нем так пестрела заплатами и штопкой, что я не мог даже представить ее первоначального цвета и фасона. Обтрепанный почти так же, как и я, человек этот был чище. Не то чтобы абсолютно чист — просто чище меня. Несложное дело.
    Его звали Трапис. Залатанная ряса составляла всю его одежду. Почти все время, когда не спал, он проводил в этом сыром подвале, заботясь о безнадежно больных — в основном маленьких мальчиках, — до которых никому не было дела. Одних, вроде Тани, приходилось привязывать, иначе они могли нанести себе какое-нибудь увечье или упасть с койки. Других же, таких как Джаспин, сошедший с ума от лихорадки два года назад, связывали, чтобы они не поранили других.
    Парализованные, калеки, кататоники, припадочные — Трапис заботился обо всех с равным и бесконечным терпением. Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на что-нибудь, даже на босые ноги, всегда распухшие и наверняка постоянно ноющие.
    Он давал нам, детям, всю помощь, какую мог дать, и немного еды, если появлялся излишек. Чтобы отработать эту пищу, мы носили воду, драили пол, бегали по разным поручениям и укачивали плачущих младенцев. Мы делали все, что Трапис просил, и, если не было еды, мы всегда могли получить глоток воды и усталую улыбку того, кто видел в нас людей, а не животных в обносках.
    Иногда казалось, что Трапис в одиночку пытается заботиться обо всех отчаявшихся и больных существах в нашей части Тарбеана. В ответ мы любили его с молчаливой лютостью, свойственной только животным. Если бы кто-нибудь когда-нибудь поднял руку на Траписа, сотни улюлюкающих детей разорвали бы негодяя в кровавые клочья прямо посреди улицы.
    Я часто забегал к нему в подвал в те первые несколько месяцев, но со временем стал приходить все реже и реже. Трапис и Тани были прекрасными компаньонами: никто из нас не испытывал потребности много говорить, и это подходило мне как нельзя лучше. Но другие уличные дети меня страшно нервировали, поэтому я приходил не часто — только когда отчаянно нуждался в помощи или у меня было чем поделиться.
    Хотя я редко бывал там, приятно было знать, что в городе есть место, где меня не станут пинать, гонять или оплевывать. Даже в одиночестве на крышах, меня грело знание, что есть Трапис и его подвал. Это было почти как дом, куда можно вернуться. Почти.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
    ВРЕМЯ ДЛЯ ДЕМОНОВ

    Я многое узнал в те первые месяцы в Тарбеане.
    Узнал, какие трактиры и рестораны выбрасывают приличную еду и какой должна быть тухлятина, чтобы не заболеть от нее.
    Узнал, что обнесенный стеной ряд зданий около доков — храм Тейлу. Тейлинцы иногда раздавали хлеб, заставляя нас прочитать молитву, прежде чем взять буханку. Мне было все равно — уж легче, чем просить подаяние. Иногда священники в серых рясах пытались уговорить меня зайти в церковь, чтобы прочитать молитву там, но я достаточно наслушался о них и убегал от таких уговоров — с хлебом или без.
    Я научился прятаться и нашел себе потайное местечко на старой дубильне, где три крыши сходились вместе, создавая убежище от дождя и ветра. Книгу Бена я укрыл под стропилами, завернув в холстину. Изредка я доставал ее и держал в руках, как священную реликвию. Она была последней живой частью моего прошлого, и я принимал все меры предосторожности, чтобы сохранить ее.
    Я узнал, что Тарбеан огромен. Этого нельзя постичь, пока не увидишь своими глазами. Тут как с океаном: я могу рассказать о воде и волнах, но вы не получите даже отдаленного представления о нем, оставаясь на берегу. Невозможно понять океан, пока не окажешься посреди него: со всех сторон ничего, кроме океана, простирающегося в бесконечную даль. Только тогда осознаешь, как мал и ничтожен ты сам.
    Тарбеан огромен еще и потому, что разделен на тысячу маленьких кусочков, у каждого из которых свои особенности. Здесь есть Низы, площадь Гуртовщиков, Стиральня, Средний город, Сальники, Дубильни, Доки, Дегтевое, Швейский переулок… Можно всю жизнь прожить в Тарбеане и не узнать всех его частей.
    Но для моих практических целей в Тарбеане было всего две части: Берег и Холмы. На Берегу люди бедные — это делает их нищими, ворами и шлюхами. На Холмах люди богатые — это делает их стряпчими, политиками и придворными.
    Я жил в Тарбеане уже два месяца, когда мне впервые пришло в голову попробовать попрошайничать на Холмах. Зима крепко держала город в своих когтях, а праздник Середины Зимы делал улицы еще опаснее, чем обычно.
    Это поразило меня до глубины души. Каждую зиму моего детства наша труппа организовывала праздник для какого-нибудь городка. Нарядившись в маски демонов, мы в течение семи дней высокого скорбенья терроризировали горожан, к их неописуемому восторгу. Мой отец изображал Энканиса так убедительно, что можно было подумать, будто мы действительно вызвали демона. И главное, он мог пугать и оберегать одновременно. Никто никогда не получал даже царапины, если на празднике играла наша труппа.
    Но в Тарбеане все оказалось по-другому. Составляющие праздника были те же самые: такие же люди в пестро раскрашенных масках демонов бродили по городу и отпускали шутки и проказы. Был здесь и Энканис в традиционной черной маске, но причинял он куда более серьезные неприятности. И хотя я не видел Тейлу в серебряной маске, но не сомневался, что он тоже играет свою роль — где-нибудь в более приятных местах. Как я уже сказал, составляющие праздника были те же самые. Но выглядело все по-другому.
    Во-первых, Тарбеан был слишком велик, чтобы одна труппа могла обеспечить достаточно демонов, — здесь и сотни трупп не хватило бы. И вместо того чтобы нанять благоразумных и надежных профессионалов, церкви Тарбеана избрали более выгодный путь и просто продавали демонические маски.
    Поэтому в первый день высокого скорбенья на городские улицы вырывались десять тысяч демонов. Десять тысяч демонов-любителей, имеющих право творить все, что им заблагорассудится.
    Вроде бы идеальные условия для юного воришки, но на самом деле получалось наоборот. На Берегу демонов всегда было больше, и хотя многие вели себя правильно, убегая при звуке имени Тейлу и в шалостях своих не переходя разумных пределов, так поступали далеко не все. В первые дни высокого скорбенья везде было опасно, и я большую часть времени провел, прячась.
    Но по мере приближения Средьзимья все успокаивалось. Число демонов уменьшалось, поскольку люди теряли маски или уставали от игры. Тейлу, без сомнения, тоже вносил свою лепту, но это был всего один человек, хоть и в серебряной маске. Вряд ли он мог обойти весь Тарбеан за эти семь дней.
    Для похода на Холмы я выбрал последний день высокого скорбенья. В день Середины Зимы настроение у людей всегда хорошее, а хорошее настроение означает хорошее подаяние. Кроме того, ряды демонов заметно поредели, а значит, ходить по улицам стало безопасно.
    Я вышел уже днем, голодный, потому что не смог найти или украсть хлеба. Помню, я даже пребывал в легком возбуждении, направляясь на Холмы. Возможно, какая-то часть меня вспомнила, каким был праздник с родителями: горячая еда и теплая постель после большого веселья. А может, меня заразил радостью запах веток вечнозелей, собранных в кучи и зажженных в ознаменование триумфа Тейлу.
    В тот день я узнал две вещи: почему попрошайки остаются на Берегу и что, несмотря на болтовню церкви, Средьзимье — время для демонов.

    Я вышел из переулка и сразу поразился разнице в атмосфере между этой частью города и той, откуда я пришел.
    На Берегу торговцы обхаживали и уговаривали покупателей, надеясь затащить их в свою лавку. Если это не удавалось, они могли обругать или высмеять клиента, не стесняясь в выражениях.
    Здесь владельцы магазинов картинно заламывали руки. Они кланялись, шаркали ножкой и были неизменно вежливы. Голос не повышался никогда. После грубого мира Берега мне казалось, что я случайно забрел на торжественный прием. Все здесь были чистые, в новой одежде и будто исполняли свои партии в каком-то сложном общественном танце.
    Но и здесь таились свои тени. Оглядев улицу, я приметил пару мужчин, прячущихся в темном переулке. На них были отличные маски: кроваво-красные и злобные, одна с разверстой пастью, вторая с оскаленной острозубой мордой. Я оценил их традиционные черные балахоны с капюшонами — увы, многие демоны на Берегу не озаботились правильным костюмом.
    Два демона выскользнули из переулка и пристроились в хвост юной парочке, неторопливо прогуливающейся под ручку. Демоны крались за ними около сотни метров, затем один из демонов сдернул шляпу джентльмена и швырнул ее в ближайший сугроб. Второй грубо обхватил женщину и поднял над землей. Она завизжала, а ее спутник, явно сбитый с толку, принялся сражаться с демоном за свою тросточку.
    К счастью, леди сохранила самообладание.
    — Техус! Техус! — закричала она. — Техус антауза еха!
    При звуке имени Тейлу двое в красных масках оробели и отпрянули, а затем, повернувшись, побежали вниз по улице.
    Все зааплодировали. Один из лавочников помог джентльмену вернуть шляпу. Я был удивлен благопристойностью всего действа. Очевидно, в хорошей части города вежливы даже демоны.
    Ободренный увиденным, я оглядел толпу, выискивая наиболее подходящего клиента, и подступил к молодой женщине в бледно-голубом платье и накидке из белого меха. Ее длинные золотистые волосы были искусно уложены локонами вокруг лица.
    Женщина увидела меня и остановилась. Я услышал испуганное «ах!», когда ее рука взлетела ко рту.
    — Пенни, мэм? — Я заставил задрожать свою протянутую руку. Мой голос тоже дрогнул. — Пожалуйста.
    Я переминался с ноги на ногу на тонком сером снегу, стараясь выглядеть таким же маленьким и отчаявшимся, каким себя чувствовал.
    — Ах ты, бедняжка, — вздохнула она почти неслышно и потянулась к висящему на боку кошельку, не отводя от меня глаз.
    Помедлив секунду, она заглянула в кошелек, что-то вытащила, вложила мне это в руку и сжала ее. Я почувствовал холодную тяжесть монеты.
    — Спасибо, мэм, — автоматически сказал я, взглянул вниз и увидел сквозь пальцы серебряный блеск.
    Разжал ладонь — серебряный пенни. Целый серебряный пенни.
    Я разинул рот. Серебряный пенни равнялся десяти медным пенни или пятидесяти железным. Более того, он равнялся полумесяцу сытых вечеров. За железный пенни я мог провести ночь на полу в «Красном глазе», за два я мог поспать у очага перед последними угольками вечернего огня. Я мог купить старое одеяло, спрятать его на крышах и всю зиму спать в тепле.
    Я поднял глаза на женщину: она все так же сочувственно смотрела на меня. Она не могла понять, что это для меня значит.
    — Леди, благодарю вас. — Мой голос сорвался. Я вспомнил одну из фраз, которые мы говорили давным-давно, когда я жил в труппе: — Пусть все ваши приключения будут счастливыми, а дороги прямыми и короткими.
    Она улыбнулась и, кажется, хотела что-то сказать, но тут я почувствовал подозрительный зуд у основания шеи: кто-то наблюдал за мной. На улице или развиваешь чувствительность к определенным вещам, или твоя жизнь кончается быстро и печально.
    Я оглянулся и увидел, как лавочник разговаривает со стражником и указывает на меня. И это был вовсе не береговой стражник, но чисто выбритый и подтянутый, в черной кожаной куртке с металлическими заклепками. Он поигрывал окованной медью дубинкой в руку длиной. До меня долетели обрывки слов лавочника.
    — …покупатели. Которые собираются купить шоколада при… — Он снова ткнул пальцем в мою сторону и сказал что-то, что я не расслышал. — …Платит тебе? Именно. Может, мне стоит упомянуть…
    Стражник повернулся ко мне. Поймав его взгляд, я побежал.
    Свернул в первый попавшийся переулок, башмаки мои скользили на тонком слое снега, покрывавшего землю. Позади грохотали тяжелые сапоги, и я повернул в другой переулок.
    Дыхание обжигало грудь. Я искал, куда бы побежать, где бы спрягаться, но не знал этой части города. Здесь не было ни куч мусора, куда можно заползти, ни сгоревших домов, где можно схорониться. Сквозь тонкую подошву ступню колол острый замерзший камень, но я заставлял себя бежать дальше, несмотря на боль.
    После третьего поворота я оказался в тупике. Почти вскарабкавшись на стену, я почувствовал на щиколотке руку, которая стянула меня вниз.
    Голова моя ударилась о мостовую, и мир тошнотворно завертелся, когда стражник поднял меня за запястье.
    — Умный мальчонка, — пропыхтел он, горячо дыша мне в лицо. От него пахло кожей и потом. — Ты уже не маленький, пора и знать, что убегать вредно. — Он яростно потряс меня и дернул за скрученные волосы.
    Переулок закачался передо мной, и я заорал.
    Стражник притиснул меня к стене:
    — И ты уже должен знать достаточно, чтобы не приходить на Холмы. — Он снова потряс меня. — Ты тупой, парень?
    — Нет, — бестолково ответил я, чувствуя холод стены под свободной рукой. — Нет.
    Мой ответ только разъярил его.
    — Нет? — рявкнул он. — Ты втянул меня в неприятности. На меня напишут донос. Если ты не тупой, то тебе нужен урок.
    Он развернул меня и швырнул наземь. Я поскользнулся на снегу, ударился локтем о землю. Рука онемела. Ладонь, сжимавшая месяц еды, теплые одеяла и сухие башмаки, разжалась. Мое сокровище вылетело и покатилось куда-то, даже не звякнув.
    Но я не заметил этого. Воздух загудел, и дубинка опустилась на мою ногу.
    — Не приходи больше в Холмы, понял? — прорычал стражник. Дубинка нашла меня снова, на этот раз попав в лопатку. — Для вас, маленькие шлюхины дети, все, что за Бурой улицей, — запретная зона. Понял?
    Он отвесил мне оплеуху, и я почувствовал вкус крови, когда голова снова коснулась булыжника мостовой.
    Я сжался в комок, а он шипел мне:
    — И Мучная улица, и Мучной рынок, где я работаю. Так что никогда. Не. Приходи. Больше. Сюда. — Каждое слово он отмечал ударом дубинки. — Понял?
    Весь дрожа, я лежал на взрытом снегу, надеясь, что все закончилось. Надеясь, что теперь он просто уйдет.
    — Понял? — Стражник пнул меня в живот, и я почувствовал, как что-то рвется внутри.
    Я закричал и, должно быть, что-то пробормотал. Он снова пнул меня и, когда я не смог подняться, развернулся и ушел.
    Думаю, я потерял сознание. Когда я пришел наконец в чувство, уже смеркалось. Я промерз до костей, но все равно стал ползать по грязному снегу и мокрому мусору, ища серебряный пенни. Мои пальцы так занемели от холода, что едва шевелились.
    Один глаз у меня распух и закрылся, во рту стоял вкус крови, но я искал, пока не погас последний луч вечернего света. Даже когда переулок погрузился в смоляную черноту, я продолжал пересыпать снег, хотя и сознавал, что мои пальцы слишком задубели, чтобы почувствовать монету, даже если случайно наткнутся на нее.
    Потом я поднялся, опираясь о стену, и побрел. Израненная ступня не позволяла двигаться быстро. Боль прошивала ногу при каждом шаге, и я старался держаться поближе к стене, перекладывая на нее часть веса.
    Я двигался к Берегу — той части города, которая стала моим домом в большей степени, чем любое другое место. Стопа совсем онемела от холода, и хотя некую рациональную часть меня это беспокоило, практическая часть радовалась, что я не весь покалечен.
    До моего тайного места оставались километры и километры, а шел я медленно и вяло. В какой-то момент я, видимо, упал. Не помню этого, но помню, как лежал в снегу и наслаждался восхитительным удобством и уютом. Меня накрывал сон — как толстое одеяло, как смерть.
    Я закрыл глаза — помню глубокую тишину пустынной улицы вокруг меня — и представил себе смерть в образе огромной птицы с огненными крыльями. Она парила надо мной, терпеливо ожидая… ожидая меня…
    Пришел сон, и огромная птица обвила меня горящими крылами, неся великолепное тепло. Но тут ее когти вонзились в меня, разрывая на части…
    Нет, это была всего лишь боль в сломанных ребрах, когда кто-то перекатил меня на спину.
    С трудом разлепив один глаз, я увидел над собой демона. В моем оглушенном и доверчивом состоянии вид человека в маске демона напугал меня до того, что я очнулся. Соблазнительное тепло, обнимавшее меня секунду назад, исчезло, оставив тело бессильным и налитым свинцовой тяжестью.
    — Это правда. Я говорил тебе. Здесь ребенок, прямо на снегу! — Демон поднял меня на ноги.
    Теперь, окончательно придя в себя, я заметил, что его маска совсем черная. Это был Энканис, князь демонов. Он поставил меня на нетвердые ноги и начал обметать покрывающий меня снег.
    Здоровым глазом я разглядел еще одну фигуру в мертвенно-зеленой маске, стоящую рядом.
    — Пойдем! — настойчиво сказала демоница, ее голос сквозь ряд нарисованных острых зубов звучал глухо.
    Энканис не обратил на нее внимания:
    — Ты как?
    Я не смог придумать ответ, поэтому сконцентрировался на удержании равновесия, пока человек продолжал счищать с меня снег рукавом своего черного балахона. Разнесся далекий звук рогов.
    Демоница бросила тревожный взгляд на улицу.
    — Если мы не удержимся впереди них, то совсем завязнем, — нервно прошипела она.
    Пальцами в черных перчатках Энканис смел снег с моих волос, затем наклонился поближе и заглянул в лицо. Его черная маска странным пятном маячила перед моим затуманенным взором.
    — Господне тело, Холли, кто-то зверски избил этого ребенка. Да еще в день Середины Зимы.
    — Стражник, — умудрился прокаркать я, чувствуя во рту кровь.
    — Ты замерзаешь, — сказал Энканис и начал растирать мои руки и ноги, стараясь восстановить кровоток. — Тебе лучше пойти с нами.
    Рога взревели снова, ближе. Их звук мешался с отдаленным шумом толпы.
    — Не глупи, — возразил второй демон. — Он не в той форме, чтобы бежать через весь город.
    — Он не в той форме, чтобы оставаться здесь, — отрезал Энканис, продолжая с силой массировать мои руки и ноги. Некоторое чувство возвращалось к ним, в основном жгучий колючий жар — мучительная насмешка над умиротворяющим теплом, которое я чувствовал минуту назад, уплывая в сон. Боль пронзала меня всякий раз, как его руки попадали на ушиб, но тело слишком устало, чтобы дергаться.
    Демоница в зеленой маске подошла поближе и положила руку на плечо друга.
    — Нам надо уходить, Геррек! Кто-нибудь другой о нем позаботится, — сказала она, безуспешно пытаясь оттащить от меня Энканиса. — Если они найдут нас здесь, то решат, что это мы его избили.
    Человек в черной маске выругался, затем кивнул и начал копаться под своим балахоном.
    — Не ложись больше, — приказал он мне. — И иди в дом. Куда-нибудь, где сможешь согреться.
    Звуки толпы были уже настолько близко, что я мог различить отдельные голоса, перемешанные со стуком конских копыт и скрипом деревянных колес. Человек в черной маске протянул руку.
    Секунду я не мог понять, что он держал. Серебряный талант, более толстый и тяжелый, чем потерянный мной пенни. Столько денег я даже представить себе не мог.
    — Бери же.
    Черной тенью — черный балахон с капюшоном, черная маска, черные перчатки — Энканис стоял передо мной, протягивая блестящий в свете луны кусочек серебра. Мне вспомнилась сцена из «Даэоники», где Тарсус продает свою душу.
    Я взял талант, но рука так онемела, что не чувствовала его. Мне пришлось посмотреть вниз и убедиться, что пальцы сжимают монету. Я представил тепло, распространяющееся от нее по руке, и, почувствовав себя сильнее, криво улыбнулся человеку в черной маске.
    — Возьми еще мои перчатки, — Он стащил с рук перчатки и сунул их мне.
    Тут женщина в зеленой маске утащила моего благодетеля прочь, прежде чем я успел произнести хоть слово благодарности. Я смотрел, как эти двое уходят: черные балахоны делали их похожими на клочки теней, бегущих по угольному рисунку залитых луной улиц Тарбеана.
    Не прошло и минуты, как я увидел факельное шествие, поворачивающее из-за угла. Голоса сотен мужчин и женщин волной обрушились на меня. Я стал отодвигаться, пока не почувствовал спиной стену, и пополз вдоль нее до ближайшей дверной ниши.
    Оказалось, это очень выгодная позиция, чтобы смотреть на шествие. Люди текли мимо, смеясь и крича. Высокий и гордый Тейлу стоял в повозке, которую тащили четыре белые лошади. Его серебряная маска сияла в свете факелов, а белое одеяние, отороченное мехом по подолу и вороту, поражало абсолютной чистотой. Священники в серых рясах шли рядом с повозкой, звоня в колокольчики и распевая, многие — с тяжелыми железными цепями каяльщиков. Голоса и песнопения, звон колокольчиков и цепей смешивались и сплетались, создавая своего рода музыку. Все глаза были устремлены на Тейлу, никто не заметил меня, стоящего в тени дверного проема.
    Процессия проходила мимо меня почти десять минут. Только когда они ушли дальше, я вышел из ниши и начал неуклюжий и осторожный путь домой. Продвигался я медленно, но зато чувствовал себя сильнее из-за монеты, которую сжимал в кулаке. Я проверял талант каждый десяток шагов, убеждаясь, что моя онемевшая рука все еще крепко держит его. Я хотел надеть перчатки, но побоялся уронить монету и потерять ее в снегу.
    Не знаю, сколько времени у меня занял обратный путь. Ходьба немного согрела меня, хотя ступни все еще были деревянными. Оглянувшись через плечо, я увидел, что каждый второй мой след отмечен пятнами крови. Это странным образом подбодрило меня: кровоточащая ступня лучше замерзшей намертво.
    Я остановился у первого знакомого трактира, это оказался «Весельчак». Он был полон музыки, пения и праздника. Я не пошел в переднюю дверь, а обогнул трактир и попал на задворки. Там, в проеме кухонной двери, болтали две совсем молоденькие девушки, увиливавшие от работы.
    Опираясь о стену, я подковылял к ним. Они не замечали меня, пока я чуть не налетел на них. Та, что помладше, подняла на меня взгляд и охнула.
    Я сделал еще один шаг.
    — Может кто-нибудь из вас принести мне еды и одеяло? Я заплачу. — Я протянул руку и испугался ее дрожи. После того как я ощупал лицо, руку покрывали пятна крови. Во рту все горело, говорить было больно. — Пожалуйста!
    Секунду девушки смотрели на меня в ошеломленном молчании. Затем переглянулись, и старшая жестом велела второй идти внутрь. Младшая исчезла за дверью, не сказав ни слова. Старшая, которой было, наверное, около шестнадцати, подошла ближе и протянула мне руку.
    Я отдал ей монету и позволил руке бессильно упасть. Девушка тоже исчезла внутри трактира, напоследок одарив меня еще одним долгим взглядом.
    Сквозь открытую дверь я слышал теплые суетливые звуки переполненного трактира: негромкое журчание беседы, прерываемое смехом, яркий звон бутылок и глухие удары о стол деревянных пивных кружек.
    И, мягко вплетаясь в эти звуки, на заднем плане играла лютня. Прочий шум почти поглощал музыку, но я слышал ее так же отчетливо, как мать слышит плач ребенка через десять комнат. Музыка была как память о семье, дружбе и теплых человеческих отношениях — от нее все внутри у меня скрутилось в узел, а зубы заныли. Руки на мгновение перестали болеть от холода и затосковали по знакомому ощущению текущей сквозь них музыки.
    Волоча ноги, я стал медленно отходить от двери, пока не перестал слышать музыку. Тогда я сделал еще один шаг, и мои руки снова заныли от холода, а боль в груди стала всего лишь болью в сломанных ребрах — куда более простой, легче переносимой.
    Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем девушки вернулись. Младшая несла одеяло, в которое было что-то завернуто. Я прижал его к болящей груди. Сверток казался удивительно тяжелым для своего размера, но мои руки дрожали даже от собственного веса, так что трудно сказать точно. Старшая девушка протянула мне маленький твердый кошелек. Я взял и его, стиснув в кулаке так, что обмороженные пальцы заболели.
    — Ты можешь, если хочешь, получить здесь место у огня, — сказала старшая.
    Младшая быстро закивала:
    — Натти не против. — Она шагнула ко мне и взяла меня за руку.
    Я отшатнулся от нее, едва не упав.
    — Нет! — Я пытался крикнуть, но получился только слабый хрип. — Не трогайте меня. — Мой голос дрожал не то от страха, не то от ярости, смутно отдаваясь у меня в ушах. Я привалился к стене. — Все нормально.
    Младшая из девушек начала плакать, бессильно свесив руки.
    — Мне есть куда идти. — Мой голос сорвался, и, отвернувшись, я как можно быстрее заковылял прочь.
    Я не понимал, от чего бегу — не от людей же? Это был еще один урок, который я выучил, может быть, слишком хорошо: люди означают боль. За спиной я слышал сдавленные рыдания. Казалось, прошла уйма времени, прежде чем я завернул за угол.
    Направившись к потайному месту, где крыши двух домов сходились под навесом третьей, я как-то умудрился туда забраться.
    Внутри одеяла обнаружилась целая фляга вина со специями и буханка свежего хлеба, притиснутая к индюшачьей грудке размером больше двух моих кулаков. Я завернулся в одеяло и уполз от ветра и мокрого снега. Кирпич трубы за моей спиной был божественно теплым.
    Первый глоток вина огнем ожег мой пораненный рот, но второй уже щипал гораздо меньше. Хлеб был мягким, а индейка еще теплой.
    Я проснулся в полночь, когда зазвонили все колокола в городе. Семь дней высокого скорбенья остались позади. Средьзимье миновало, начался новый год.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
    ГОРЯЩЕЕ КОЛЕСО

    Всю ночь я провел в моем потайном месте, завернувшись в одеяло, а на следующее утро проснулся поздно и обнаружил, что тело мое затекло и свилось в один тугой узел боли. Поскольку у меня еще оставалась еда и немного вина, я решил сидеть в своем убежище — просто боялся, что свалюсь при спуске на улицу.
    Был серый пасмурный день; сырой ветер, казалось, никогда не прекратится. Мокрый снег забивался под козырек нависающей крыши. Труба за моей спиной была теплой, но не настолько, чтобы высушить одеяло или выгнать сырость, пропитавшую мою одежду.
    Я быстро прикончил вино и хлеб, а потом провел немало времени, разгрызая и обсасывая косточки индейки и пытаясь растопить немного снега в пустую винную фляжку, чтобы напиться. Ни то ни другое мне особенно не удалось, и в конце концов пришлось есть пригоршнями талый снег, содрогаясь от привкуса дегтя во рту.
    После полудня, несмотря на раны, я заснул и поздно ночью проснулся: меня переполняло чудесное тепло. Я сбросил одеяло и откатился от разогревшейся трубы, чтобы потом проснуться на рассвете дрожащим и промокшим до костей. Чувствовал я себя странно: слегка пьяно и дурновато. Я снова подкатился к трубе и провел остаток дня, то впадая в беспокойный лихорадочный сон, то выпадая из него.
    Память не сохранила, как мне — почти калеке, в бреду и лихорадке — удалось слезть с крыши. Я не помню, как прошел больше километра по Сальникам и Ящикам. Помню только, что упал на ступеньках, ведущих в подвал Траписа, крепко сжимая в руке кошелек с деньгами. Дрожащий, весь в поту, я лежал там, пока не услышал тихое шлепанье его босых ног по камню.
    — Что-что, — ласково сказал он, поднимая меня. — Тс-тс.
    Трапис ухаживал за мной все долгие дни моей болезни. Он заворачивал меня в одеяла, кормил и, поскольку лихорадка не прекращалась, купил какое-то горько-сладкое лекарство на деньги, которые я принес. Он обтирал мне лицо и руки, бормоча свое терпеливое тихое «что-что, тс-тс», когда я кричал в бесконечном бреду о мертвых родителях, чандрианах и человеке с пустыми глазами.

    Наконец однажды я проснулся с ясной головой и без жара.
    — О-о-охри-и-и, — громко заявил со своей койки привязанный Тани.
    — Что-что, тс-тс, Тани, — ответил Трапис, укладывая одного младенца и забирая другого. Ребенок по-совиному озирался большими темными глазами, но сам, похоже, головку держать не мог. В комнате стояла тишина.
    — О-о-охри-и-и, — повторил Тани.
    Я кашлянул, пытаясь прочистить горло.
    — На полу рядом с тобой чашка, — сказал Трапис, гладя ребенка по головке.
    — О-о-ох о-охррри-и и-и-иххя-а-а! — проревел Тани, странные полувздохи рвали его крик.
    Шум взволновал остальных, и они беспокойно завозились на койках. Сидевший в углу мальчик постарше закрыл уши руками и начал стонать. Он раскачивался туда-сюда, сначала слабо, а потом все более яростно, так что, когда откинулся назад, его голова ударилась о голый камень стены.
    Трапис оказался рядом, прежде чем мальчик успел себе серьезно навредить, и обнял его.
    — Тс-тс, Лони. Тс-тс. — Раскачивания замедлились, но не прекратились. — Тани, ты же такой умный, а так шумишь. — Его тон был серьезен, но не суров. — Зачем ты устраиваешь неприятности? Лони мог ушибиться.
    — Ве-ехни-и, — тихонько протянул Тани.
    Мне показалось, я услышал в его голосе нотку раскаяния.
    — Я думаю, он хочет историю, — сказал я, сам удивляясь, что заговорил.
    — А-а-а, — поддержал Тани.
    — Ты этого хочешь, Тани?
    — А-а-а-а.
    Наступила тишина.
    — Но я не знаю ни одной истории, — сказал Трапис.
    Тани упрямо молчал.
    «Одну-то историю всякий знает, — подумал я — Хоть одну — всякий».
    — О-о-о-о-о-ори-и!
    Трапис оглядел тихую комнату, словно ища повод избежать рассказа.
    — Ну, — неохотно сказал он. — Прошло много времени с тех пор, как мы слушали историю. — Он посмотрел на мальчика, которого обнимал. — А ты хочешь историю, Лони?
    Лони яростно и утвердительно закивал, чуть не попав Трапису по щеке головой.
    — Будешь хорошим мальчиком, посидишь сам, чтобы я мог рассказать?
    Лони перестал раскачиваться почти сразу. Трапис медленно отпустил руки и отошел от него. Понаблюдав и убедившись, что мальчик не повредит себе, старик осторожно проковылял к своему стулу.
    — Та-ак, — тихонько бормотал он под нос, наклоняясь, чтобы снова подобрать малыша. — Есть у меня история? — Он говорил очень тихо, прямо в широко раскрытые глаза младенца. — Нет. Нет, нету. Помню ли я какую-нибудь? Тут уж лучше припомнить…
    Он посидел пару минут, задумчиво баюкая ребенка.
    — Да, конечно. — Он выпрямился на стуле. — Вы готовы?

    Эта история о далеких временах. Раньше, чем родился любой из нас. И раньше, чем родились наши отцы. Это было давным-давно. Может быть… может быть, четыреста лет назад. Нет, больше. Наверное, тысячу лет. Но может быть, и не настолько давно.
    Были плохие времена. Люди болели и голодали, случалось и худшее. Много войн и других несчастий происходило в то время, потому что не было никого, кто мог бы их остановить.
    Но хуже всего в те далекие времена было то, что по земле ходили демоны. Некоторые, мелкие и проказливые, портили лошадей и молоко, но многие причиняли куда больше вреда.
    Одни демоны прятались в человеческих телах и делали людей больными или безумными, но они не были самыми страшными. Другие демоны, похожие на огромных чудищ, ловили и пожирали людей живьем, но и эти не были такие страшные. Некоторые демоны крали человеческую кожу и носили ее как одежду, но даже они не были самыми ужасными.
    Над всеми стоял демон Энканис — тьма поглощающая. Тень скрывала его лицо, где бы ни шел он. Даже скорпионы, жалившие его, умирали от скверны, которой коснулись.
    А Тейлу, создатель мира и Господь, смотрел на человеческий мир. Он видел, что демоны сделали из нас забаву, и убивают нас, и пожирают наши тела. Некоторых людей он спасал, но лишь немногих. Потому что Тейлу справедлив и спасает только достойных, а в те времена очень мало людей творили благо даже самим себе, не говоря уж о других.
    Поэтому Тейлу пребывал в печали, ибо сотворил мир, чтобы в нем жили люди, и сотворил его хорошим. Но церковь погрязла в разврате и пороке: священники крали у бедных и перестали жить по законам, которые Тейлу им заповедал…
    Нет, погодите. Тогда еще не было церкви, и священников тоже не было — только обычные мужчины и женщины. Некоторые из них знали, кто такой Тейлу, но даже они были порочны, и, когда взывали к Господу Тейлу о помощи, он не хотел помогать им.
    Но вот после многих лет ожидания Тейлу увидел женщину, чистую сердцем и духом. Звали ее Периаль. Мать воспитала ее в знании о Тейлу, и она чтила его так, как позволяли ей убогие средства. Хотя жизнь ее была тяжела, Периаль молилась только за других и никогда за себя.
    Тейлу наблюдал за ней многие годы. Он видел, что ее жизнь трудна, полна несчастий и страданий от демонов и злых людей. Но Периаль никогда не проклинала имя Тейлу, не прекращала молитв и всегда по-доброму, с уважением относилась к людям.
    И однажды ночью Тейлу пришел к ней во сне. Он явился перед нею во всей славе, словно сотканный целиком из огня или солнечного света, и спросил, знает ли она, кто он.
    — Конечно, знаю, — ответила Периаль.
    Понимаете, она очень спокойно к этому отнеслась: думала, что просто видит удивительный сон.
    — Ты — Господь Тейлу, — сказала она.
    Он кивнул и спросил, знает ли она, почему он пришел к ней.
    — Наверное, ты хочешь сделать что-нибудь для моей соседки Деборы, — ответила Периаль, потому что молилась за нее, прежде чем заснуть. — Ты возложишь руку на ее мужа Лозеля и сделаешь его лучше? Он нехорошо с ней обращается. Мужчина не должен поднимать руку на женщину, кроме как в любви.
    Тейлу знал ее соседей. Он видел, что они порочные люди и совершают злые дела. Все в деревне были порочны, кроме Периаль. Все в мире. Так он ей и сказал.
    — Дебора всегда очень добра и мила со мной, — возразила Периаль. — И даже Лозель, о котором я не молюсь, все равно мой сосед.
    Тейлу сказал ей, что Дебора часто проводит время в постели с разными мужчинами, а Лозель напивается каждый день, даже в скорбенье. Нет, погодите, тогда еще не было скорбенья. Ну все равно, он ужасно много пил. Иногда он становился таким злым, что бил свою жену до тех пор, пока у нее не оставалось сил ни стоять, ни кричать.
    Периаль долго молчала. Она знала, что Тейлу говорит правду. Хотя Периаль была чиста сердцем, дурой она не была и давно подозревала, что ее соседи делают все то, о чем говорил Тейлу. Но даже теперь, зная точно, Периаль все равно заботилась о своих соседях.
    — Ты не поможешь ей?
    Тейлу ответил, что эти мужчина и женщина — подходящее наказание друг для друга. Они порочны, а порок должен быть наказан.
    Периаль честно сказала — возможно, она думала, что просто спит, а может, сказала бы то же самое и наяву, ибо это было в ее сердце:
    — Не их вина, что мир полон трудного выбора, голода и одиночества. Чего ты ждешь от людей, если их соседи — демоны?
    Но хотя Тейлу услышал ее мудрые слова, он ответил, что человечество погрязло в пороке, а порок должен быть наказан.
    — Ты просто не знаешь, каково это — быть человеком, — возразила Периаль и решительно добавила: — Я все равно буду помогать им, пока смогу.
    — Да будет так, — рек Тейлу и возложил руку ей на сердце.
    Когда он коснулся Периаль, она почувствовала себя огромным золотым колоколом, который только что издал свой первый звук. Она открыла глаза и поняла, что это не был обычный сон.
    Поэтому Периаль не слишком удивилась, обнаружив вскоре, что беременна. Через три месяца она родила прекрасного темноглазого мальчика и назвала его Менд. На следующий день после рождения он уже ползал, через два дня начал ходить. Периаль удивилась, но не обеспокоилась, потому что знала: ребенок этот — дар Господа.
    Тем не менее Периаль была мудра. Она знала, что люди могут многого не понять. Поэтому она не отпускала Менда далеко от себя, и когда друзья и соседи приходили ее навестить, отсылала их прочь.
    Но так не могло продолжаться долго, в маленьком городке секретов нет. Люди знали, что Периаль не замужем. И хотя дети, рожденные вне брака, были в то время обычным делом, дети, взрослеющие за два месяца, встречались не так часто. Люди стали подозревать, что Периаль переспала с демоном и ребенок ее — от демона. Разные слухи ходили тогда, и люди всего боялись.
    Поэтому в первый день седьмого оборота все собрались и пришли к маленькой хижине, где жила Периаль с сыном. Их привел городской кузнец по имени Ренген.
    — Покажи нам мальчика, — закричал он, но в доме никто не ответил. — Выведи мальчика и покажи нам, чтоб мы увидели, что он — обычный ребенок!
    Дом хранил молчание, и хотя в толпе было много мужчин, ни один не хотел заходить в дом, где мог скрываться сын демона.
    Поэтому кузнец снова закричал:
    — Периаль, выведи своего Менда, или мы подожжем дом вместе с тобой.
    Дверь открылась, и вышел человек. Никто из горожан не понял, кто это, потому что Менд семи оборотов от роду выглядел как семнадцатилетний юноша. Он стоял перед ними, гордый и высокий, с угольно-черными глазами и волосами.
    — Я тот, кого вы считаете Мендом, — произнес он глубоким и исполненным силы голосом. — Чего вы хотите от меня?
    От звука его голоса Периаль в хижине ахнула. Это были первые слова Менда, и она узнала тот самый голос, который говорил с ней во сне несколько месяцев назад.
    — Что ты имеешь в виду, говоря, что мы считаем тебя Мендом? — спросил кузнец, поудобней перехватывая молот.
    Он знал, что бывают демоны, которые выглядят как люди или носят человеческую кожу, словно костюм, — так человек может спрятаться под овечьей шкурой.
    Ребенок, который не был ребенком, снова заговорил:
    — Я сын Периаль, но я не Менд. И я не демон.
    — Тогда прикоснись к железу моего молота, — сказал Ренген, ибо знал, что демоны боятся двух вещей: холодного железа и чистого пламени.
    Он протянул свой тяжелый кузнечный молот. Руки его дрожали, но никто не подумал о нем плохо.
    Тот, кто не был Мендом, сделал шаг вперед и положил обе руки на железный молот — ничего не произошло. Периаль, стоявшая в дверях своего дома, разразилась слезами, ибо, хотя она и доверяла Тейлу, ее сердце исходило материнской тревогой за сына.
    — Я не Менд, хотя так назвала меня мать. Я Тейлу, Господь над всем. Я пришел избавить вас от демонов и порочности ваших сердец. Я Тейлу, свой собственный сын. Пусть все злые и порочные услышат мой голос и вострепещут.
    И они вострепетали. Но некоторые из них отказались верить. Они обзывали его демоном и угрожали ему, они говорили грубые слова. Некоторые бросали камни, и проклинали его, и плевали на него и мать его.
    Тогда Тейлу пришел в ярость и наверняка убил бы всех, но Периаль бросилась вперед и опустила руку ему на плечо.
    — Чего ты ждал, — кротко сказала она, — от людей, которые живут рядом с демонами? Даже самый лучший пес будет кусаться, если его долго бить.
    Тейлу услышал ее слова и внял ее мудрости. Он посмотрел на Ренгена и, заглянув в самую глубь его сердца, сказал:
    — Ренген, сын Энгена, у тебя есть любовница, которой ты платишь, чтобы она спала с тобой. Люди приходят к тебе за работой, а ты обманываешь и обкрадываешь их. И хотя ты громко молишься, ты не веришь, что я, Тейлу, создал мир и наблюдаю за всеми, кто живет здесь.
    Услышав это, Ренген побледнел и уронил свой молот на землю. Ибо то, что сказал ему Тейлу, было правдой. А Господь посмотрел на всех мужчин и женщин, собравшихся здесь, и, заглянув в их сердца, рассказал о том, что увидел. Все они были порочны настолько, что Ренген среди них оказался лучшим.
    Тогда Тейлу прочертил в дорожной грязи черту, так чтобы она пролегла между ним и пришедшими.
    — Эта дорога подобна извилистой тропе жизни. Можно выбрать один из двух путей, они идут бок о бок. Все вы уже изведали ту сторону и теперь должны выбрать. Оставайтесь на своем пути или придите ко мне.
    — Но дорога ведь одна и та же? — спросил кто-то. — Она все равно ведет в одно и то же место.
    — Да.
    — А куда ведет эта дорога?
    — К смерти. Все жизни заканчиваются смертью, кроме одной. Таков порядок вещей.
    — Тогда какая разница, по какой стороне идет человек? — продолжал спрашивать Ренген.
    Крупный мужчина, он один из немногих был выше темноглазого Тейлу. Однако его совершенно потрясло то, что он увидел и услышал.
    — Что на нашей стороне дороги?
    — Боль, — ответил Тейлу голосом жестким и холодным, как камень. — И наказание.
    — А на твоей?
    — Тоже боль, — тем же тоном отозвался Тейлу. — И тоже наказание — за все, что вы уже совершили. Его нельзя избежать. Но есть я, и это мой путь.
    — Как мне перейти к тебе?
    — Исполнись сожаления, раскайся и иди ко мне.
    Ренген переступил черту и встал рядом со своим Господом. Тогда Тейлу наклонился и подобрал молот, который уронил кузнец, — но не отдал Ренгену, а ударил того молотом, будто хлыстом: раз, другой, третий. Третий удар заставил Ренгена, плачущего и стенающего от боли, упасть на колени. Но после третьего удара Тейлу отложил молот, опустился на колени рядом с кузнецом и заглянул ему в лицо.
    — Ты перешел первым, — сказал он так тихо, что его слышал только кузнец. — Это был храбрый поступок и очень трудный. Я горжусь тобой. Больше ты не Ренген, теперь ты Верет, Кузнец Пути.
    Потом Тейлу обнял кузнеца, и от его прикосновения большая часть боли Ренгена, который теперь был Веретом, исчезла. Но ушла не вся боль, ибо Тейлу говорил правду: наказания нельзя избежать.
    Один за другим люди переступали черту, и одного за другим Тейлу повергал молотом наземь. Но когда мужчина или женщина падали, Тейлу вставал рядом с ними на колени и говорил с ними, давая им новые имена и снимая часть их боли.
    У многих мужчин и женщин внутри прятались демоны, с визгом убегавшие, когда молот касался их. С этими людьми Тейлу говорил дольше, обнимая их в конце, и все были ему благодарны. Некоторые из этих людей плясали от радости, что освободились от столь ужасных существ, живших внутри их.
    В конце концов на другой стороне остались только семеро. Тейлу три раза спросил, хотят ли они перейти к нему, и три раза они отказались. После третьего отказа Тейлу перескочил через черту и сильнейшим ударом поверг их на землю.
    Оказалось, что не все они были людьми. Когда Тейлу ударил четвертого, послышалось шипение раскаленного железа и разнесся запах паленого волоса. Ибо четвертый был вовсе не человеком, а демоном в человеческой шкуре. Когда это открылось, Тейлу схватил демона и переломил его в руках, прокляв имя его и отослав обратно во внешнюю тьму, в обиталище ему подобных.
    Оставшиеся трое позволили сбить себя с ног. Ни один из них не был демоном, хотя демоны убегали из тел некоторых упавших. Закончив, Тейлу не стал говорить с этими шестью, не перешедшими к нему. Не стал он и преклонять колени, обнимать их и облегчать боль.
    На следующий день Тейлу пустился в путь, чтобы завершить начатое. Он шел из города в город, предлагая в каждом селении такой же выбор. И всегда результат был тот же: одни переходили к нему, другие оставались, а третьи были не людьми, но демонами, и их Тейлу уничтожал.
    Но один демон все время ускользал от Тейлу: Энканис, чье лицо было скрыто тенями. Энканис, чей голос, словно нож, проникал в умы людей.
    Где бы Тейлу ни останавливался, чтобы предложить выбор пути, Энканис опережал его, уничтожая урожай и отравляя колодцы. Энканис заставлял людей убивать друг друга и крал детей из кроваток по ночам.
    К концу седьмого года Тейлу обошел весь мир. Он изгнал демонов, мучивших нас, — всех, кроме одного. Энканис продолжал ускользать от него, творя зло за тысячу демонов, неся гибель и разорение повсюду.
    Так и было все время: Тейлу преследовал, Энканис убегал. Но скоро Тейлу оказался всего в одном обороте позади демона, затем в двух днях, затем в полудне. Наконец он подобрался так близко, что чувствовал холод присутствия Энканиса и мог опознать места, куда тот ступал и где возлагал руки, ибо места те были покрыты холодным черным инеем.
    Зная, что за ним гонятся, Энканис пошел в большой город. Князь демонов призвал всю свою силу, и город превратился в руины. Он сделал так в надежде, что Тейлу задержится там, а сам он сможет ускользнуть, но Идущий Бог остановился, только чтобы назначить священников, которые позаботились бы о людях в разрушенном городе.
    Шесть дней бежал Энканис, и шесть больших городов разрушил он.
    Но на седьмой день Тейлу нагнал его раньше, чем Энканис успел дать волю своей силе, и седьмой город был спасен. Вот почему семь — счастливое число и вот почему мы празднуем Каэнин. Теперь Энканису дышали в спину, и все его мысли были только о спасении. Но на восьмой день Тейлу не остановился даже поспать и поесть и потому в конце поверженья догнал Энканиса. Он прыгнул на демона и ударил его кузнечным молотом. Энканис упал, словно камень, но молот Тейлу рассыпался в прах и смешался с дорожной пылью.
    Тейлу нес обмякшее тело демона всю долгую ночь и утром девятого дня пришел в город Атур. Когда люди увидели Тейлу, несущего бесчувственного демона, они решили, что Энканис мертв. Но Тейлу знал, что это не так. Ни один простой клинок не мог убить демона. Ни одна темница с тяжелыми засовами не могла удержать его.
    Поэтому Тейлу принес Энканиса в кузницу. Он потребовал железа, и люди принесли все, что у них было. Хотя Тейлу почти не ел, весь девятый день он трудился. Десять человек раздували меха, а Тейлу ковал огромное железное колесо.
    Всю ночь он работал, и, когда первый свет десятого утра коснулся его, Тейлу ударил по колесу в последний раз, завершив дело. Выкованное из черного железа, колесо имело шесть спиц толщиной в рукоять кузнечного молота и обод шириной в ладонь, а в высоту превосходило человеческий рост. Оно весило как сорок мужчин и холодило руки. Звучание его имени было ужасно, и никто не мог произнести его.
    Тейлу собрал людей, которые наблюдали за всем этим, и выбрал из них священника. Затем он отправил их копать огромную яму в центре города: шириной четыре с половиной метра и глубиной — шесть.
    Когда поднялось солнце, Тейлу положил тело демона на колесо. При первом прикосновении железа Энканис начал метаться во сне. Но Тейлу крепко приковал его к колесу цепью, склепав звенья и закрепив надежнее, чем любой замок.
    Тогда Тейлу отступил, и все увидели, как Энканис дернулся снова, словно потревоженный дурным сном. Потом он весь содрогнулся и полностью пробудился. Демон напрягся в цепях, и его тело выгнулось дугой. Когда железо касалось кожи Энканиса, это было для него как вонзающиеся ножи, как обжигающая боль мороза, как укус сотни ядовитых пчел. Энканис заметался на колесе и завыл, ибо железо обжигало, жалило, морозило его.
    Но для Тейлу этот вой звучал прекраснейшей музыкой. Он лег на землю рядом с колесом и погрузился в глубокий сон, ибо очень устал.
    Когда он проснулся, был вечер десятого дня. Энканис все так же лежал, прикованный к колесу, но уже не выл и не бился, будто зверь в капкане. Тейлу наклонился и с трудом поднял край колеса, прислонив его к дереву, что росло неподалеку. Когда он подошел ближе, Энканис стал проклинать его на неизвестных никому языках, скрежеща когтями, щелкая зубами.
    — Ты сам навлек на себя беду, — возвестил Тейлу.
    Той ночью был великий праздник. Тейлу послал людей срубить дюжину вечнозелей и развел из них огромный костер на дне выкопанной ямы.
    Всю ночь горожане плясали и пели вокруг горящего огня, радуясь, что последний и самый опасный из демонов мира наконец пойман.
    И всю ночь Энканис висел на своем колесе и наблюдал за ними, неподвижный, как мертвая змея.
    Когда пришло утро одиннадцатого дня, Тейлу подошел к Энканису в третий и последний раз. Демон выглядел изнуренным и поникшим. Кожа его стала землистого цвета, под ней проступили кости. Но сила все еще теплилась в демоне, словно черная мантия, скрывая его лицо тенями.
    — Энканис, — рек Тейлу. — У тебя есть последняя возможность что-нибудь сказать. Сделай это, ибо я знаю, что это в твоих силах.
    — Господь Тейлу, я не Энканис. — На какое-то мгновение голос демона стал жалостным, и все, кто его слышал, опечалились.
    Но потом раздалось шипение, будто вода пролилась на раскаленное железо, и колесо зазвенело, как колокол. Тело Энканиса мучительно выгнулось и бессильно обвисло на прикованных запястьях, а звон стих.
    — Оставь свои хитрости, темный. Не лги мне, — сурово произнес Тейлу, его взгляд был черен и тверд, как железо колеса.
    — А что будет? — прошипел Энканис, будто камень проскрежетал по камню. — Что? Чтоб тебя распяли да сломали, чего ты хочешь от меня?
    — Твой путь короток, Энканис. Но ты все еще вправе выбрать сторону, но которой идти.
    Энканис расхохотался.
    — Ты дашь мне тот же выбор, что и этим скотам? Тогда да, я перейду на твою сторону пути. Я сожалею и рас…
    Колесо вновь зазвенело, как огромный гулкий колокол. Энканис снова выгнулся на цепях, и звук его вопля сотряс землю и раздробил камни на километр вокруг.
    Когда звон колеса стих, Энканис повис на цепях, задыхаясь и дрожа.
    — Ведь я велел тебе не лгать, Энканис, — сочувственно сказал Тейлу.
    — Я выбираю свой путь! — завопил Энканис. — И ни о чем не сожалею! Если бы у меня снова был выбор, я увеличил бы только скорость бегства. Твои люди — скот, которым питается мой народ! Чтоб тебя ужалило да скрючило! Если б ты дал мне всего полчаса, я бы сотворил такое, что эти убогие лупоглазые крестьяне тут же свихнулись бы от ужаса. Я бы выпил кровь их детей, купался бы в слезах их женщин. — Он хотел сказать больше, но задохнулся, пытаясь вырваться из цепей.
    — Итак, — сказал Тейлу и сделал шаг к колесу.
    Мгновение казалось, что он сейчас обнимет Энканиса, но он просто взялся за спицы. Напрягшись, Тейлу поднял колесо над головой, отнес его на вытянутых руках к яме и бросил Энканиса туда.
    Всю долгую предыдущую ночь там горела дюжина вечнозелей. Пламя угасло ранним утром, оставив полную яму тлеющих углей, раздуваемых дыханием ветра.
    Колесо упало плашмя, Энканис оказался сверху. Раздался взрыв и взлетел сноп искр, когда колесо утонуло на несколько сантиметров в горячих углях. Железо удерживало Энканиса над углями, и оно же связывало его, жалило и жгло.
    Хотя огонь не касался тела демона, жар был так силен, что одежда Энканиса обуглилась и начала осыпаться, даже не загоревшись. Демон метался в своих оковах, все плотнее вжимая колесо в угли. Энканис завопил, ибо знал, что от железа и огня любой демон может погибнуть. Он был могуч, но скован — и горел. Он чувствовал, как металл колеса накаляется под ним, обугливая плоть рук и ног. Энканис выл. Его кожа начала дымиться и чернеть, но лицо все еще скрывалось в тени, вздымавшейся, словно язык темного пламени.
    Потом демон замолчал, и единственным звуком стало шипение капель пота и крови, падающих с его напряженных рук и ног. Долгий-долгий миг все было тихо. Энканис пытался вырваться из цепей, и казалось, что он будет рваться, пока не отдерет мышцы от костей и сухожилий.
    И вдруг раздался резкий звук — будто разбился колокол, — и рука демона оторвалась от колеса. Звенья цепи, покрасневшие от жара огня, вылетели на дымящуюся землю, прямо под ноги тех, кто стоял около ямы. Энканис захохотал, кроша тишину, как стекло.
    Через секунду высвободилась и вторая рука демона, но, прежде чем он успел сделать что-либо еще, Тейлу спрыгнул в яму, ударив ногами в дно с такой силой, что колесо зазвенело. Тейлу схватил руки демона и прижал их к железу.
    Энканис завопил от ярости, не веря своим глазам: ведь хотя он снова был прижат к горящему колесу и чувствовал, что Тейлу держит его крепче, чем разорванные цепи, он видел, как Тейлу тоже горит в пламени.
    — Дурак! — завыл он. — Ты умрешь здесь вместе со мной. Отпусти меня и живи. Отпусти меня, и я больше не потревожу тебя.
    И колесо не зазвенело в ответ, потому что Энканис действительно испугался.
    — Нет, — сказал Тейлу. — Твое наказание — смерть. И ты его примешь.
    — Дурак! Безумец! — Энканис тщетно рвался из рук Тейлу. — Ты сгоришь в пламени вместе со мной и умрешь, как и я!
    — Все в пепел возвращается, и эта плоть кончается. Но я — Тейлу, свой собственный сын и свой собственный отец. Я был прежде и пребуду после. Если я жертва, то только себе самому. И если возникнет нужда и меня вновь призовут, я приду судить и карать.
    Тейлу держал Энканиса на горящем колесе, и никакие угрозы и вопли демона не могли поколебать его. Вот так Энканис ушел из мира, и вместе с ним ушел Тейлу, который был Мендом. Оба они сгорели дотла в той яме в Атуре. Вот почему священники Тейлу носят пепельно-серые рясы, а мы все знаем, что Тейлу заботится о нас, следит за нами и хранит нас от…

    Джаспин начал выть и метаться в своих веревках, и Трапис прервал историю. Как только пропала нить рассказа, удерживавшая мое внимание, я соскользнул обратно в забытье.
    После этого у меня возникло подозрение, которое никогда не покидало меня: может, Трапис — тейлинский священник? Его балахон был заношен и грязен, но когда-то давно он вполне мог иметь серый цвет. Некоторые части его истории звучали коряво и бессвязно, но другие — величественно и внушительно, словно он рассказывал наизусть что-то полузабытое. Из проповедей? Из «Книги о Пути»?
    Я не спрашивал. И хотя в следующие месяцы частенько заглядывал в подвал, больше ни разу не слышал, чтобы Трапис рассказывал какую-либо историю.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
    ТЕНИ

    Все время, проведенное в Тарбеане, я продолжал учиться, хотя большинство уроков были тяжелыми и болезненными.
    Я научился просить подаяние — своеобразное применение актерского искусства к очень трудной публике. У меня получалось хорошо, но на Берегу с деньгами было туговато — чашка для подаяния часто оставалась пустой, что означало холодную и голодную ночь.
    Путем проб и ошибок я отыскал правильный способ разрезания кошельков и освобождения карманов от содержимого. В последнем я особенно преуспел. Всевозможные замки и засовы тоже быстро сдали мне свои секреты. Мои ловкие пальцы нашли такое применение, какого мои родители и Абенти и предположить не могли.
    Я научился убегать от людей, у которых была неестественная белозубая улыбка. Смола деннера постепенно отбеливает зубы, так что если сладкоежка прожил достаточно долго, чтобы его зубы совершенно побелели, то наверняка он уже продал все, что у него было. Тарбеан полон опасных людей, но никто не страшен так, как сладкоеды, мучимые отчаянной жаждой все новых порций смолы. Такие могут убить за пару пенни.
    Я научился вязать самодельную обувь из лохмотьев. Настоящие башмаки отошли для меня в мир грез и мечтаний. В первые два года мои ноги всегда были замерзшими или порезанными — или и то и другое вместе. Но к третьему году ступни стали похожи на старую задубелую кожу; теперь я мог часами бегать босиком по грубым городским булыжникам и вообще не чувствовать их.
    Я научился ни от кого не ждать помощи. В дурных районах Тарбеана зов о помощи привлекает хищников не хуже запаха крови.

    Я спал наверху, уютно устроившись в потайном месте, где сходились три крыши. Из глубокого сна меня вырвали звуки грубого резкого смеха и топота ног в проулке внизу.
    Топот внезапно прекратился, и за звуком рвущейся ткани последовал новый взрыв смеха. Скользнув к краю крыши, я глянул вниз, в проулок. Там собралось несколько взрослых мальчишек, почти уже мужчин, одетых, как и я, в лохмотья и грязь. Их было пятеро или шестеро. Они тяжело дышали после бега, я слышал их дыхание даже на крыше. То исчезая в тенях, то вновь появляясь, они сами были как тени.
    Объект преследования лежал посреди переулка: маленький мальчик — лет восьми, не больше. Один из старших мальчишек прижимал его к земле. Голая кожа мальчугана бледно светилась под луной. Еще один звук рвущейся одежды — и мальчик издал тихий вопль, потонувший в сдавленном плаче.
    Остальные наблюдали и переговаривались тихо и жадно, их лица скалились в жестоких голодных ухмылках.
    Меня несколько раз преследовали ночью, а пару месяцев назад даже поймали. Посмотрев вниз, я с удивлением обнаружил у себя в руке тяжелую красную черепицу, готовую к полету.
    Но, оглянувшись на потайное место, я остановился. Здесь лежало лоскутное одеяло и полбуханки хлеба. Здесь были спрятаны деньги на дождливый день: восемь пенни, которые я копил на случай, если удача вдруг повернется ко мне спиной. И самое драгоценное — Бенова книжка. Здесь я был в безопасности. Даже если я зашибу одного из этих, остальные окажутся на крыше в две минуты. И тогда, даже если мне и удастся сбежать, идти будет некуда.
    Я положил черепицу и вернулся в то, что стало моим домом. Свернулся клубочком в укрытии ниши под нависающей крышей, до боли сжал в кулаках одеяло и стиснул зубы, пытаясь отгородиться от бормотания, прерываемого грубым хохотом и тихими безнадежными рыданиями.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
    ИНТЕРЛЮДИЯ. ПОИСК ПРИЧИН

    Квоут махнул Хронисту, чтоб тот отложил перо, и потянулся, сцепив пальцы над головой.
    — Давненько я не вспоминал об этом, — сказал он. — Если ты хочешь докопаться до причины, по которой я стал Квоутом, то, пожалуй, стоит остановиться именно здесь.
    Хронист наморщил лоб:
    — Что вы имеете в виду?
    Квоут помолчал, глядя на руки.
    — Знаешь, сколько раз меня в жизни били?
    Хронист отрицательно покачал головой.
    Подняв глаза, Квоут ухмыльнулся и беззаботно пожал плечами:
    — Я тоже. Ты, поди, думаешь, что такие случаи должны застревать в голове. Думаешь, я должен помнить, сколько костей я переломал, помнить все швы и повязки. — Он потряс головой, — Нет. Я помню только плач того мальчика в темноте. Четко, как звон колокола, — все эти годы.
    Хронист нахмурился:
    — Вы же сами сказали, что ничего не могли сделать.
    — Мог, — серьезно ответил Квоут, — но не сделал. Я тогда сделал выбор и сожалею об этом выборе до сего дня. Кости срастаются, но сожаления остаются навсегда.
    Квоут отодвинулся от стола.
    — Полагаю, темной стороны Тарбеана уже достаточно.
    Он встал и снова потянулся, закинув руки за голову.
    — Почему, Реши? — Слова вдруг хлынули из Баста потоком. — Почему ты оставался там, если все было так ужасно?
    Квоут задумчиво покивал, словно ожидал вопроса.
    — А куда еще мне было идти, Баст? Все, кого я знал, были мертвы.
    — Не все, — настаивал Баст. — Оставался еще Абенти. Ты мог отправиться к нему.
    — Хэллоуфелл был в сотнях километров, Баст, — устало ответил Квоут, пересекая комнату. — Сотни километров без отцовских карт, которые могли бы привести меня туда. Без какой-либо помощи, денег и обуви. Путешествие теоретически возможное. Но для подростка, отупевшего от потери родителей… — Квоут тряхнул головой. — Нет. В Тарбеане я, по крайней мере, мог просить милостыню или воровать. Я едва ухитрился выжить в лесу летом. Но зимой? — Он снова покачал головой. — Я бы замерз там или умер от голода.
    Подойдя к стойке, Квоут наполнил кружку и начал добавлять туда щепотки специй из разных коробочек и баночек. Затем прошел к большому каменному камину и задумчиво сказал:
    — Конечно же, ты прав. Где угодно было бы лучше, чем в Тарбеане.
    Он пожал плечами:
    — Но все мы — дети привычки. Куда проще оставаться в знакомой колее, которую проложил. Возможно, я даже полагал это справедливым — своего рода наказанием за то, что не был вместе со всеми, когда пришли чандрианы. За то, что не умер со своей семьей, хотя должен был.
    Баст открыл рот, потом закрыл и, нахмурившись, уставился в стол.
    Квоут оглянулся через плечо и мягко улыбнулся:
    — Я не говорю, что это разумно, Баст. Эмоции по своей природе — не очень-то разумные штуки. Я давно уже так не считаю, но тогда было именно так… я помню… — Он снова отвернулся к огню. — Бенова тренировка дала мне память столь ясную и острую, что ею и впрямь порезаться можно, если неосторожно пользоваться.
    Квоут вытащил из камина камень для согревания и бросил в кружку. Камень утонул с резким шипением, а комнату наполнил аромат увядшего клевера и муската.
    Квоут вернулся к столу, помешивая сидр длинной ложкой.
    — Я ведь тогда был не совсем в своем уме. Большая часть моего разума пребывала в шоке — спала, если угодно. Мне требовалось что-то — или кто-то, — чтобы пробудиться.
    Он кивнул Хронисту, который тряс уставшей рукой, чтобы расслабить ее. Тот снова откупорил чернильницу.
    Квоут откинулся на стуле.
    — Мне нужно было напомнить о том, что я забыл. Мне нужна была причина, чтобы жить. Прошли годы, прежде чем я встретил человека, которому удалось это сделать. — Он улыбнулся Хронисту: — Прежде чем я встретил Скарпи.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
    ЛАНРЕ ОБЕРНУЛСЯ

    К тому времени я прожил в Тарбеане почти три года. Три дня рождения проскользнули незамеченными, и мне только-только исполнилось пятнадцать. Я научился выживать на Берегу. Стал опытным попрошайкой и вором, замки и карманы открывались по первому моему прикосновению. Теперь я знал, какие ломбарды берут товар «от дяди» без вопросов.
    Я по-прежнему ходил в обносках, часто бывал голоден, но опасность смерти от голода для меня миновала. Понемногу накапливались деньги «на дождь». Даже после суровой зимы, вынуждавшей меня платить за теплое место для ночевки, казна моя составляла больше двадцати железных пенни. Для меня это было все равно что груда сокровищ для дракона.
    Я вполне освоился в городе, но жил только во имя радости добавить еще денег в копилку. Ничто не вело меня, ничто не ждало впереди. Мои дни проходили в выглядывании того, что можно украсть, и придумывании себе развлечений.
    Но однажды все изменилось. В подвале Траписа я услышал восторженную болтовню одной девочки о сказителе, который все время сидит в Доках, в баре под названием «Приспущенный флаг». По ее словам, каждый день после шестого колокола он рассказывает историю. Он знает все — какую ни попроси. А кроме того, сказала она, старикан предлагает пари: если он не знает истории, которую ты просишь, то дает тебе целый талант.
    Весь оставшийся день я был под впечатлением от ее рассказа. Хоть я и сомневался, что это правда, но не мог перестать фантазировать, что бы сделал, будь у меня целый талант. Я бы мог купить башмаки и, пожалуй, нож, мог дать денег Трапису — и при этом все равно удвоить мой «дождливый» запас.
    Даже если девчонка соврала насчет пари, все равно мне было интересно. Найти развлечение на улице случалось редко. Иногда нищенская труппа разыгрывала пантомиму на углу или удавалось послушать скрипача в пабе. Но настоящие развлечения стоили денег, а мои трудно заработанные пенни были слишком драгоценны, чтобы транжирить их по пустякам.
    Но тут крылась еще одна проблема: в Доках было небезопасно.
    Сейчас поясню. Больше года назад я увидел на улице Пику — впервые с того дня, когда он с дружками загнал меня в переулок и разбил отцовскую лютню.
    Я осторожно следовал за ним, сохраняя дистанцию и скрываясь в тени. Наконец он пришел домой, в маленький тупичок в Доках, где было его тайное убежище: гнездо из разбитых ящиков, сколоченных вместе, чтобы укрываться от непогоды.
    Всю ночь до утра я просидел на крыше, словно на насесте, ожидая, пока он уйдет. Тогда я спустился в его гнездышко из ящиков и огляделся. Здесь было уютно, по углам пряталось множество вещиц — накоплений нескольких лет. Я нашел бутылку пива и выпил ее, потом полголовки сыра — и съел, а рубашку, чуть менее поношенную, чем моя, забрал себе.
    Дальнейшее исследование принесло кучу всякой всячины: свечу, моток бечевки, несколько разнокалиберных шариков. Больше всего меня поразили обрывки парусины с угольными набросками женского лица. Мне пришлось рыться почти десять минут в куче разной ерунды, чтобы найти то, что я на самом деле искал: маленькую деревянную шкатулку, всю потертую и поцарапанную. В ней обнаружился букетик увядших фиалок, перевязанный белой ленточкой, игрушечная лошадка, почти лишившаяся нитяной гривы, и локон светлых волос.
    Несколько минут у меня отняла возня с кремнем и сталью, чтобы зажечь огонь. Фиалки послужили хорошей растопкой, и скоро густые клубы дыма поднялись высоко в воздух. Я стоял рядом и смотрел, как сгорает все, что любит Пика.
    Но я слишком задержался там, наслаждаясь местью. Пика с дружком, привлеченные дымом, прибежали в тупик, и я оказался в ловушке. Кипя от ярости, Пика бросился на меня. Он был выше на пятнадцать сантиметров, а весил больше килограмм на двадцать. Что еще хуже, у него был грубый самодельный нож из осколка бутылки, обмотанного с одного конца бечевкой.
    Пика успел ткнуть меня один раз: в икру, под колено, — а потом я сумел направить его руку в мостовую, и нож разбился. Но он все равно поставил мне фингал и сломал несколько ребер, прежде чем мне удалось пнуть его точно между ног и высвободиться. Я бросился наутек, а он ковылял за мной, вопя, что убьет за то, что я сделал.
    В этом я не сомневался. Когда нога зажила, я взял все накопленные деньги и купил три литра дрега — отвратительного дешевого пойла, обжигающего рот до пузырей. А потом прихромал в Доки и подождал, пока Пика с дружками заметят меня.
    Ждать пришлось недолго. Я позволил ему с двумя приятелями преследовать меня около километра, за Швейский переулок и в Сальники, но держался главных улиц, зная, что они не осмелятся напасть днем в людном месте.
    Когда я свернул в боковую улочку, они прибавили ходу, чтобы сократить расстояние, думая, что я пытаюсь оторваться от них. Однако за углом никого не оказалось.
    Пика догадался поглядеть вверх как раз в ту минуту, когда я вылил на него бутылку дрега с края низко висящей крыши. Зелье расплескалось по лицу и груди Пики, ослепив его. Он заорал и упал на колени, царапая глаза. Тогда я чиркнул украденной фосфорной спичкой и бросил ее вниз, на Пику, глядя, как она потрескивает и разгорается в полете.
    Движимый наивной ребяческой ненавистью, я надеялся, что Пика вспыхнет пламенным столбом. Так красиво не вышло, но он все же начал гореть, орать и дергаться, а дружки стали хлопать по нему, стараясь потушить. Я тем временем сбежал.
    Это случилось больше года назад, и с тех пор я Пику не видел. Он не пытался найти меня, а я держался подальше от Доков, иногда обходя их за километр. В войне наступило затишье, однако я не сомневался, что Пика и его дружки помнят меня и захотят сквитаться, если увидят.
    Обдумав все это, я решил, что идти в Доки слишком опасно. Даже обещание бесплатных историй и шанс получить серебряный талант не стоили риска снова взбаламутить Пику. Да и какую историю я мог бы попросить?
    Вопрос вертелся в моей голове следующие несколько дней: какую историю попросить? Я наткнулся на рабочего из Доков и отлетел в сторону, прежде чем успел запустить руку в его карман — какую историю? Просил милостыню на углу напротив тейлинской церкви — какую? Я украл три буханки хлеба и отнес две Трапису в подарок — что попросить?
    И когда я лежал на крышах, в своем убежище, уплывая в сон, ответ пришел ко мне: Ланре. Конечно! Я могу попросить его рассказать истинную историю Ланре. Историю, которую отец…
    Сердце екнуло в груди — я вдруг вспомнил то, что избегал вспоминать годами: мой отец в фургоне, лениво бренчащий на лютне, и поющая мать рядом с ним. Я судорожно оттолкнул эти воспоминания — так отдергивают руку от огня.
    Но тут с удивлением обнаружил, что их сопровождает лишь слабая ноющая боль, а совсем не та, нутряная и жестокая, какую я ожидал. Во мне вдруг поднялось волнение при мысли, что я смогу услышать историю, которую искал мой отец. Историю, которую он сам, наверное, мог рассказать.
    Я, конечно, понимал, что бежать сломя голову в Доки ради какой-то истории будет чистейшим безумием. Суровая практичность, которой научил меня за эти годы Тарбеан, настаивала, чтобы я оставался в знакомом, безопасном уголке мира…

    Первый человек, которого я увидел, войдя в «Приспущенный флаг», был Скарпи. Он сидел на высоком табурете у стойки — тощий обветренный старик с густой седой шевелюрой, бородой и шерстью на руках, с глазами как алмазы и телом как обточенный водой древесный корень. Белизна волос выделялась на темном загаре, будто брызги морской пены.
    У его ног сидела стайка детей числом около двадцати — некоторые моего возраста, но большая часть помладше. Странно было видеть рядом таких разных детей: от грязных босоногих уличных мальчишек вроде меня до хорошо одетых и чисто вымытых ребятишек, вероятно, имеющих и родителей, и дом.
    Никто из них не показался мне знакомым, но я не знал, могли ли здесь быть дружки Пики. Поэтому нашел себе местечко у двери и сел на корточки, прислонившись спиной к стене.
    Скарпи кашлянул пару раз — так, что мне тут же захотелось пить. Затем с ритуальной многозначительностью скорбно заглянул в свою глиняную кружку и аккуратно поставил ее вверх дном.
    Дети бросились вперед, кладя на стойку монеты. Я быстро подсчитал: два железных полпенни, девять шимов и драб. Итого чуть больше трех железных пенни в деньгах Содружества. Может, он уже больше не предлагает пари на серебряный талант. Скорее всего, слух был ложным.
    Старик едва заметно кивнул бармену:
    — Феллоуское красное. — Голос у него оказался глубокий и гулкий, почти завораживающий.
    Лысый человек за стойкой сгреб монеты и проворно налил в широкую глиняную кружку вина.
    — Ну, про что вы сегодня хотите послушать? — пророкотал Скарпи, его низкий голос перекатывался, как отдаленный гром.
    Секунду царило молчание, снова поразившее меня своей почти благоговейной ритуальностью. Затем тишина взорвалась — все дети загомонили разом:
    — Я хочу историю про фейри!
    — …Орена и битву у Мната…
    — Да, про Орена Велсайтера! Ту, где с бароном…
    — Лартам…
    — Мир Тариниэль!
    — Иллиен и Медведь!
    — Ланре, — сказал я, почти неожиданно для себя.
    Комната снова умолкла, когда Скарпи сделал глоток. Пристальность, с которой дети наблюдали за ним, была странно знакомой, но я никак не мог понять откуда.
    Скарпи неторопливо выпрямился посреди наступившей тишины.
    — Неужели я, — его голос тек медленно, как темный мед, — слышу, как кто-то говорит: «Ланре»? — Он взглянул прямо на меня ясными и острыми голубыми глазами.
    Я кивнул, не зная, чего ожидать.
    — Я хочу послушать про сухие земли за Штормвалом, — пожаловалась одна из младших девочек. — О песчаных змеях, которые выскакивают из земли, как акулы. И о сухих людях, которые прячутся под дюнами и пьют твою кровь вместо воды. И… — Она умолкла под шиканье со всех сторон.
    Скарпи сделал еще один глоток, и снова мгновенно упала тишина. Наблюдая за детьми, смотрящими на Скарпи, я понял, что мне это напоминает: человека, взволнованно глядящего на песочные часы. Я догадался, что когда вино у старика выйдет, история закончится тоже.
    Скарпи сделал еще один глоток, на этот раз только пригубив вино, затем поставил кружку на стойку и повернулся на своем табурете, чтобы видеть всех нас.
    — Кто хочет услышать историю о человеке, который потерял глаз и получил лучшее зрение?
    Что-то в тоне его голоса или в реакции детей подсказало мне, что вопрос был чисто риторическим.
    — Итак, Ланре и Война творения. Старая-престарая история. — Он оглядел детей. — Сядьте и внимайте, ибо я буду говорить о сияющем городе, что от нас отделили многие годы и многие километры…
    Где-то когда-то, во многих годах и многих километрах от нас, стоял Мир Тариниэль, Сияющий город. Он сверкал посреди высочайших гор мира, как драгоценный камень в короне короля.
    Представьте себе город, большой, как Тарбеан, где на каждом углу каждой улицы сверкает чудесный фонтан, или растет зеленое дерево, или стоит статуя, столь прекрасная, что один взгляд на нее заставляет плакать самого гордого человека. Дома в том городе были высокие и изящные, вырезанные в самой горе из сияющего белого камня, который удерживал солнечный свет еще долго после того, как опускался вечер.
    Правил в Мир Тариниэле Селитос. Просто поглядев на вещь, он мог увидеть ее скрытое имя и постичь ее суть. В те дни многие люди умели подобное, но Селитос был самым могущественным именователем из всех, живших в тот век.
    Селитоса горячо любили люди, которых он защищал. Его суд был строгим, но справедливым, и никто не мог поколебать его ложью, умолчанием или лукавством. Такова была сила его взгляда, что он мог читать в сердцах людей, как в книге с крупными буквами.
    Еще в те дни по всей огромной империи шла ужасная война. Она звалась Войной творения, а империя называлась Эрген. И хотя мир еще никогда не видел империи столь огромной и войны столь жестокой, обе они остались лишь в памяти людской. Даже исторические книги, называвшие их сомнительными слухами, давным-давно рассыпались в пыль.
    Война продолжалась так долго, что люди едва могли припомнить время, когда небо не застилал дым горящих селений. Когда-то по всей империи были рассыпаны сотни гордых городов, теперь же от них остались руины, усеянные мертвыми телами. Голод и болезни царили повсюду, а кое-где доходило до такого отчаяния, что матери не могли уже собраться с надеждой и дать детям имена. Но восемь городов еще стояли. Это были Белен, Антус, Ваэрет, Тинуза, Эмлен и города-близнецы Мурелла и Мурилла. Последним был Мир Тариниэль, величайший из всех и единственный не задетый долгими веками войны, ибо его защищали горы и доблесть воинов. Но истинной причиной мира в Мир Тариниэле был Селитос. Прозорливым взглядом он бдительно следил за горными тропами, ведущими в любимый город. Его покои располагались в самых высоких башнях города, и он мог оттуда увидеть любую атаку, любую скрытую угрозу.
    Остальные семь городов, не обладающие возможностями Селитоса, искали защиту в другом. Они полагались на толстые стены, на камень и сталь, надеялись на силу оружия и доблесть, на храбрость и кровь. И потому возлагали свои надежды на Ланре.
    Ланре сражался с тех пор, как мог поднять меч, и к тому времени, когда голос его начал ломаться, стоил десятка опытных воинов. Он женился на деве по имени Лира, и его любовь к ней стала страстью более могучей и властной, чем ярость и гнев.
    Лира была прекрасна и мудра и обладала такой же силой и властью, как и он. Ибо Ланре принадлежала крепость рук и верность людей, а Лира знала имена вещей и силой голоса могла убить человека или усмирить бурю.
    Шли годы, Ланре с Лирой сражались плечом к плечу. Они защищали Белен от внезапных атак, спасая город от врага, который иначе давно захватил бы его. Они собирали армии и убеждали города в необходимости союза. Долгие годы они отбрасывали врагов империи все дальше и дальше. Люди, отупевшие от отчаяния, начинали чувствовать, как в груди вновь разгорается надежда. Люди уповали на мир, и мерцающие фонарики надежды в их душе были связаны с именем Ланре.
    Затем настал Блак-при-Дроссен-Тор. «Блак» на языке тех времен означало «битва», и при Дроссен Тор случилась величайшая и жесточайшая битва в той великой и жестокой войне. Противники сражались без передышки — три дня при свете солнца и три ночи при свете луны. Ни одна сторона не могла одолеть другую, но никто не желал отступать.
    О самой битве я скажу лишь одно: при Дроссен Тор погибло больше людей, чем живет во всем мире сегодня.
    Ланре всегда оказывался в самой гуще сражения, там, где в нем больше всего нуждались. Его меч не покидал руки, не отдыхал в ножнах. В самом конце битвы посреди целого ноля трупов, залитых кровью, Ланре встретился один на один с ужасным врагом. Это было огромное чудовище с чешуей из черного железа, чье смрадное дыхание душило людей. Ланре сразился с чудовищем и убил его. Ланре одержал победу, но купил ее ценою жизни.
    Когда битва окончилась и врагов заключили за каменные ворота, подле убитого чудовища нашли тело Ланре, холодное и безжизненное. Известие о смерти Ланре разлетелось быстро и накрыло поле боя облаком отчаяния. Люди выиграли битву, переломив ход войны, но каждый почувствовал холод в груди. Маленький огонек надежды, который лелеяли все они, начал мерцать и гаснуть. Их надежды возлагались на Ланре, а Ланре был мертв.
    И тогда посреди молчания над телом Ланре встала Лира и произнесла его имя. Ее голос гремел приказом. Ее голос был сталью и камнем. Ее голос повелевал жить. Но Ланре лежал недвижен и мертв.
    И тогда среди страха Лира встала на колени и выдохнула имя Ланре. Ее голос звенел зовом. Ее голос был любовью и тоской. Ее голос звал жить. Но Ланре лежал холоден и мертв.
    И тогда среди отчаяния Лира пала на тело Ланре и прорыдала его имя. Ее голос шелестел мольбой. Ее голос был пустотой и эхом. Ее голос умолял жить. Но Ланре лежал бездыханен и мертв.
    Ланре был мертв. Лира сдавленно зарыдала и коснулась его лица дрожащими руками. Все кругом отвернулись, ибо смотреть на залитое кровью поле было не так ужасно, как на горе Лиры.
    И тут Ланре услышал ее зов. Он обернулся на звук ее голоса и пришел. Из-за дверей смерти вернулся к ней Ланре. И произнес имя Лиры и обнял ее, утешая. Он открыл глаза и вытер слезы ее дрожащими руками. А потом сделал долгий живительный вдох.
    Уцелевшие в битве увидели, что Ланре поднялся, и поразились. Мерцающая надежда на мир, которую все столь долго лелеяли, вновь разгорелась ярким пламенем.
    — Ланре и Лира! — вскричали они, и их голоса гремели подобно грому. — Любовь нашего лорда сильнее смерти! Голос нашей леди вернул его! Они одолели смерть! Они вместе, теперь мы победим!
    Война продолжалась, но при виде Ланре и Лиры, сражающихся бок о бок, будущее казалось не таким мрачным. Скоро все знали историю о том, как Ланре умер и как любовь Лиры вернула его обратно. Впервые в истории люди могли открыто говорить о мире и на них не смотрели как на дураков или безумцев.
    Прошли годы. Враги империи ослабли и отчаялись, и даже скептики понимали, что конец войны близок.
    Как вдруг поползли слухи: Лира больна, Лира похищена, Лира умерла. Ланре бежал из империи, Ланре сошел с ума. Некоторые даже говорили, что Ланре убил себя и отправился искать жену в стране мертвых. Рассказов было много, но правды не знал никто.
    И вот среди этих слухов Ланре прибыл в Мир Тариниэль. Он пришел один, облаченный в панцирь из черных железных чешуй, с серебряным мечом на поясе. Доспехи плотно охватывали тело, будто вторая кожа. Ланре сделал их из останков чудовища, которого убил при Дроссен Тор.
    Ланре попросил Селитоса прогуляться с ним за город. Селитос согласился, надеясь узнать правду о беде Ланре и предложить ему дружескую помощь и утешение. Они часто искали друг у друга совета, ибо были владыками над людьми.
    Селитос знал о слухах и тревожился. Он боялся за здоровье Лиры, но еще больше боялся за Ланре. Селитос был мудр и понимал, как горе может извратить сердце, как страсть толкает людей на глупости.
    Вместе они шли по горным тропам. Ланре взошел на вершину, откуда открывался вид на обширные земли. Гордые башни Мир Тариниэля ярко сияли в последних лучах заходящего солнца.
    — Я слышал ужасные вести о твоей жене, — сказал Селитос.
    Ланре ничего не ответил, но по его молчанию Селитос понял, что Лира умерла.
    После долгой паузы Селитос проговорил:
    — Хотя я не знаю всего, Мир Тариниэль к твоим услугам, и я дам тебе все, что только может дать друг.
    — Ты и так дал мне достаточно, старый друг. — Ланре повернулся и положил руку на плечо Селитосу. — Силанкси, я заклинаю тебя. Именем камня: стань неподвижен, как камень. Аэрух, я повелеваю воздуху: пусть ляжет свинцом на твой язык. Селитос я именую тебя. Пусть вся твоя сила покинет тебя, кроме взгляда.
    Селитос знал, что в целом мире существовало только три человека, которые могли тягаться с ним в искусстве имен: Алеф, Иакс и Лира. У Ланре не было дара к именам — его могущество принадлежало силе его рук. Пытаться связать Селитоса именем было для Ланре столь же напрасным, как мальчишке с ивовым прутиком нападать на воина.
    Однако же сила Ланре сдавила Селитоса тяжестью, словно железные тиски, и он обнаружил, что не может ни пошевелиться, ни заговорить. Он стоял, неподвижный, как камень, и мог только дивиться: как Ланре достиг такого могущества?
    В смятении и отчаянии Селитос смотрел, как ночь окутывает горы. С ужасом увидел он, что часть наползающей тьмы была на самом деле огромной армией, движущейся к Мир Тариниэлю. И что хуже всего, не звонили тревожные колокола. Селитос мог только стоять и смотреть, как вражеская армия подбирается к его городу.
    Мир Тариниэль был сожжен дотла и вырезан до последнего человека, и чем меньше говорить об этом, тем лучше. Белые стены почернели от копоти, а фонтаны стали бить кровью. Ночь и еще день стоял Селитос рядом с Ланре и не мог ничего, кроме как смотреть и слушать вопли умирающих, звон железа, грохот рушащегося камня.
    Когда следующий день занялся над черными башнями города, Селитос обнаружил, что может двигаться. Он повернулся к Ланре, на этот раз взгляд не подвел его: он увидел в том великую тьму и измученный дух. Но Селитос все еще чувствовал оковы заклинания, связывавшего его.
    Ярость и непонимание боролись в нем, и Селитос спросил:
    — Ланре, что ты сделал?
    Ланре продолжал смотреть на руины Мир Тариниэля. Его плечи ссутулились, словно на нем лежало огромное бремя.
    Когда же он заговорил, в голосе его звучала усталость:
    — Меня считали хорошим человеком, Селитос?
    — Тебя считали одним из лучших. Мы считали тебя безупречным.
    — Но я сделал это.
    Селитос не мог заставить себя посмотреть на погубленный город.
    — Но ты сделал это, — признал он. — Почему?
    Ланре помолчал.
    — Моя жена мертва. Обман и предательство привели меня к этому — ее смерть на моих руках. — Он сглотнул и отвернулся, глядя на земли внизу.
    Селитос проследил его взгляд. С высоты гор он увидел клубы темного дыма, поднимающиеся с равнины. Селитос с ужасом понял, что Мир Тариниэль — не единственный город, который был разрушен. Союзники Ланре принесли гибель последним бастионам империи.
    Ланре повернулся к нему.
    — Я считался одним из лучших! — На его лицо было страшно смотреть. Горе и отчаяние опустошили его. — Я, мудрый и добрый, сделал все это! — Он обвел яростным безумным жестом вид внизу. — Представь, какие нечестивые вещи прячет на дне своего сердца мелкий человечишка. — Ланре посмотрел на Мир Тариниэль, и какое-то успокоение снизошло на него. — Для них, по крайней мере, все кончилось. Они в безопасности. Скрылись от тысячи каждодневных зол. Скрылись от тягот несправедливой судьбы.
    — Скрылись от радости и чуда… — тихо сказал Селитос.
    — Радости нет! — страшно прокричал Ланре. Камни крошились от звука его голоса, и эхо громом отдавалось в них. — Любая радость, вырастающая здесь, поражается сорняками. Я вовсе не чудовище, сеющее разрушение и гибель ради извращенного удовольствия. Я сею соль, потому что выбор есть только между сорняками и ничем. — В глазах его Селитос не увидел ничего, кроме пустоты.
    Селитос наклонился и подобрал острый зазубренный осколок горного стекла.
    — Ты хочешь убить меня камнем? — Ланре глухо засмеялся. — Я хотел, чтобы ты понял — не безумие заставило меня совершить все это.
    — Ты не безумен, — согласился Селитос. — Я не вижу в тебе безумия.
    — Я надеялся, ты присоединишься ко мне в том, что я намереваюсь сделать, — заговорил Ланре с отчаянной тоской. — Этот мир — как смертельно раненный друг. Горькое лекарство, данное быстро, облегчает боль.
    — Уничтожить мир? — тихо произнес Селитос. — Ты не безумен, Ланре. Это хуже безумия. Я не могу исцелить тебя. — Он потрогал пальцем острый, как игла, край камня.
    — Ты хочешь убить меня, чтобы исцелить, старый друг? — снова захохотал Ланре, ужасно и дико. Потом посмотрел на Селитоса с внезапной отчаянной надеждой в пустых глазах. — Можешь? — спросил он. — Сможешь убить меня, старый друг?
    Селитос посмотрел на друга, и с глаз его спала пелена. Он увидел, как Ланре, обезумев от горя, искал силу, чтобы вернуть Лиру к жизни. Из любви к Лире Ланре искал знание там, куда лучше не соваться, и получил его за чудовищную цену.
    Но даже всей этой трудно добытой силой он не смог призвать Лиру обратно. Без нее жизнь Ланре стала тяжким бременем, а полученная сила жгла его разум, как раскаленный нож. Чтобы избежать мучительного отчаяния, Ланре убил себя. Совершил побег, пытаясь ускользнуть чрез врата смерти.
    Но как прежде любовь Лиры вернула его назад из-за последней черты, в этот раз вернуться из сладкого забытья Ланре заставило его могущество. Новообретенная сила вогнала его обратно в тело, принуждая жить дальше.
    Селитос обратил на Ланре силу своего взгляда и понял все. История Ланре, словно темный гобелен, развернулась в воздухе вокруг его расплывчатого силуэта.
    — Я могу убить тебя, — сказал Селитос и отвернулся от лица Ланре, внезапно озарившегося надеждой. — На час или день. Но ты вернешься, притянешься, как железо к лоденнику. Твое имя горит в тебе силой. Я могу погасить его не больше, чем камнем сбить луну с неба.
    Плечи Ланре поникли.
    — Я надеялся, — просто сказал он. — Но знал, что так и будет. Я больше не Ланре, которого ты знал. У меня новое, ужасное имя. Я Хелиакс, и ни одна дверь не сможет преградить мне путь. Для меня все потеряно: нет Лиры, нет сладкого убежища сна, нет благословенного забвения, даже безумия для меня нет. Сама смерть — распахнутая дверь для моего могущества. Выхода нет. Есть только надежда на забытье после того, как все уйдет и Алеу падет безымянным с неба.
    Сказав это, Ланре спрятал лицо в ладонях, и его тело затряслось от тяжких беззвучных рыданий.
    Селитос посмотрел на землю внизу и почувствовал слабую искру надежды. Шесть столбов дыма поднимались к небу. Мир Тариниэль погиб и еще шесть городов разрушены. Но это значит, что потеряно не все: один город еще стоит.
    Несмотря на случившееся, Селитос посмотрел на Ланре с состраданием, и когда он заговорил, в его голосе звучала печаль.
    — Неужели ничего не осталось? Никакой надежды? — Он положил руку на плечо Ланре. — Жизнь прекрасна. Даже после всего я помогу тебе увидеть это. Если ты постараешься.
    — Нет, — ответил Ланре. Он выпрямился в полный рост, его лицо в складках горя было царственно. — Нет ничего прекрасного. Я буду сеять соль, чтобы не росли злые сорняки.
    — Жаль, — сказал Селитос и тоже выпрямился.
    И голосом, полным мощи, заговорил Селитос:
    — Никогда раньше не был мой взор замутнен. Я не смог увидеть истину в твоем сердце.
    Селитос сделал глубокий вдох.
    — Моим глазом был я предан. Никогда больше… — Он поднял камень и направил острие себе в глаз. Его крик эхом заметался среди скал, когда он упал на колени, выдохнув: — Пусть никогда больше я не буду так слеп.
    Наступила великая тишина, и оковы заклинания спали с Селитоса.
    Он бросил камень к ногам Ланре и сказал:
    — Силой собственной крови заклинаю тебя. Твоим именем да будь ты проклят.
    Селитос произнес могучее имя, лежавшее в сердце Ланре, и от звука его солнце померкло и ветер покатил камни по склону.
    И еще сказал Селитос:
    — Это мой приговор тебе. Пусть твое лицо всегда будет скрыто в тенях, черных, как упавшие башни моего возлюбленного Мир Тариниэля.
    Это мой приговор тебе. Твое собственное имя обернется против тебя, и не будет тебе мира.
    Это мой приговор тебе и тем, кто пойдет за тобой. Да будет так, пока мир не закончится и Алеу не падет с неба безымянным.
    И вокруг Ланре стала сгущаться тьма. Скоро уже не видно было его красивого лица, только размытые очертания рта, носа и глаз. Все остальное стало тенью, черной и цельной.
    Потом Селитос встал и сказал:
    — Один раз ты коварством победил меня, но больше этого не будет. Теперь я вижу яснее, чем прежде, и сила моя со мной. Я не могу убить тебя, но я могу изгнать тебя с этого места. Изыди! Твой вид тем ужаснее, чем лучше знаешь, что когда-то ты был прекрасен.
    Он говорил, и слова обжигали горечью его рот. И будто дым на ветру, унесло прочь Ланре, окутанного тенями более темными, чем беззвездная ночь.
    Тогда Селитос склонил голову, и его жаркие кровавые слезы пали на землю.

    Пока Скарпи не перестал говорить, я и не замечал, насколько погрузился в историю. Он откинул голову назад и допил из широкой глиняной кружки последние капли вина. Потом перевернул ее и с печальным завершающим стуком поставил на стойку.
    Поднялась шумиха из вопросов, объяснений, просьб и благодарностей от детей, в течение всего рассказа сидевших неподвижно, словно камни. Скарпи сделал небольшой жест бармену, и тот поставил перед ним кружку с пивом, а дети устремились на улицу.
    Я подождал, пока уйдет последний, и подошел к Скарпи. Он уставился на меня своими алмазно-голубыми глазами, и я замялся.
    — Спасибо. Хочу поблагодарить вас. Моему отцу очень понравилась бы эта история. Это… вам… — Я запнулся и вытащил железный полпенни. — Я не знал, как тут принято, и не заплатил.
    Мой голос звучал хрипло, будто заржавел. Столько слов я, пожалуй, не говорил и за целый месяц.
    Он пристально посмотрел на меня.
    — Правила такие. — Он стал загибать узловатые пальцы. — Первое: не говоришь, пока говорю я. Второе: даешь мелкую монетку, если у тебя есть лишняя.
    Скарпи перевел взгляд на полпенни на стойке.
    Не желая признаваться, насколько мне нужна эта монетка, я начал лихорадочно придумывать, что бы еще сказать.
    — Вы знаете много историй?
    Он улыбнулся, и сеть морщин, рассекавших лицо, вплелась в эту улыбку.
    — Я знаю только одну историю. Но частенько ее маленькие кусочки кажутся отдельными историями. — Он отхлебнул пива. — Она растет повсюду вокруг нас. В манорах сильдим, и мастерских сильдар, и за Штормвалом в великом песчаном море. В низких каменных домах адем, полных молчаливых бесед. И иногда, — он улыбнулся, — иногда история вырастает в убогих трущобных барах в Доках Тарбеана. — Его лучистые глаза заглянули глубоко в меня, словно я был книгой, в которой он запросто мог читать.
    — Нет хорошей истории, которая не касалась бы правды, — сказал я, повторив слова, которые любил говорить мой отец, в основном, чтобы заполнить тишину. Было странно снова с кем-то разговаривать, странно, но хорошо. — Полагаю, здесь столько же правды, как и везде. Это плоховато, мир мог бы прожить с чуть меньшим количеством правды или с чуть большим…
    Я умолк, не зная, чего еще пожелать. Поглядел на свои руки и обнаружил желание, чтобы они были чище.
    Скарпи подтолкнул полпенни ко мне. Я взял монетку, и он улыбнулся. Его загрубелая рука опустилась на мое плечо легко, словно птичка.
    — Каждый день, кроме скорбенья. Шестой колокол, чуть больше — чуть меньше.
    Я уже пошел к выходу и вдруг остановился.
    — Это правда? Вот эта история? — Я сделал неопределенный жест. — Та часть, что вы рассказали сегодня?
    — Все истории правдивы, — ответил Скарпи. — Но эта действительно произошла, если ты это имеешь в виду. — Он сделал медленный глоток и снова улыбнулся, в его сияющих глазах плясали искры. — Чуть больше — чуть меньше. Надо быть немножечко лжецом, чтобы правильно рассказывать истории. Слишком много правды — и факты перемешаются и перепутаются. Слишком много честности — и будет звучать неискренне.
    — Мой отец говорил то же самое.
    При этом воспоминании целая буря чувств поднялась во мне. Только увидев глаза Скарпи, следящие за мной, я понял, что нервно пячусь к выходу. Я остановился и заставил себя повернуться и выйти из двери.
    — Я приду, если смогу.
    В его голосе слышалась улыбка:
    — Я знаю.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
    С ГЛАЗ ЕГО СПАЛА ПЕЛЕНА

    Я покинул бар, улыбаясь и совсем забыв, что я до сих пор в Доках — и в опасности. Во мне бурлила радость от мысли, что очень скоро я смогу послушать еще одну историю. Прошло так много времени с тех пор, как я хоть что-то радостно предвкушал. Я отправился на свой рабочий угол и умудрился, потратив три часа на попрошайничество, получить за свои усилия лишь один тонкий шим. Даже это не могло подмочить мою радость. Завтра скорбенье, но через день снова будут истории!
    Но пока я сидел на углу, в меня вползло легкое беспокойство. Ощущение, что я упустил что-то, пыталось испортить так редко выпадающее мне счастье. Я попробовал отмахнуться от него, но оно зудело во мне весь тот день и весь следующий, как москит, которого нельзя даже увидеть, не то что прихлопнуть. К концу дня я уверился, что пропустил что-то важное в истории, рассказанной Скарпи.
    Вам, слушающим историю такой, как я ее рассказываю — удобно составленной и последовательной, — конечно, все уже понятно. Но вспомните, что почти три года я прожил в Тарбеане, как животное. Некоторые части моего разума еще спали, а мучительные воспоминания собирали пыль за дверью забвения. Я привык избегать их — так хромой калека не опирается на поврежденную ногу.
    На следующий день удача улыбнулась мне: я сумел украсть мешок тряпья из задка фургона и продать его старьевщику за четыре железных пенни. Слишком голодный, чтобы заботиться о завтрашнем дне, я купил толстый кусок сыра и горячую сосиску, а еще целую буханку свежего хлеба и теплый яблочный пирог. Наконец, повинуясь внезапной прихоти, я подошел к задней двери ближайшего трактира и потратил последний пенни на кружку крепкого пива.
    Сев на ступеньки булочной, я смотрел на суетящихся людей в трактире напротив, наслаждаясь лучшей едой за последние несколько месяцев.
    Скоро сумерки канули в темноту, а моя голова приятно закружилась от пива. Но когда пища улеглась в желудке, назойливое ощущение вернулось — еще более сильное, чем прежде. Я нахмурился, раздраженный этими потугами неизвестно чего, грозящими испортить такой великолепный день.
    Ночь сгущалась, и скоро трактир оказался единственным источником света. Около входа толпилось несколько женщин. Они негромко переговаривались и бросали многозначительные взгляды на проходящих мужчин.
    Допив остатки пива, я уже собрался дойти до трактира и вернуть кружку, как вдруг заметил в конце улицы приближающийся свет факела. Разглядев характерное серое одеяние тейлинского священника, я решил подождать, пока он пройдет. Я только что совершил кражу да еще напился в скорбенье и подозревал, что мне сейчас лучше не сталкиваться с духовенством.
    Священник был в капюшоне, а факел нес перед собой, так что я не мог видеть его лица. Он подошел к группе женщин, и послышался тихий спор. Я услышал отчетливый звон монет и поглубже спрятался в тень дверной ниши.
    Тейлинец повернулся и направился туда, откуда пришел. Я сидел неподвижно, не желая привлекать его внимание и спасаться бегством, пока моя голова так приятно кружится. На этот раз, однако, факел не разделял нас. Когда он повернулся и взглянул в мою сторону, я снова не увидел его лица — только тьму под капюшоном рясы, только тень.
    Священник продолжил путь, не догадываясь о моем присутствии или не интересуясь мной. Но я застыл, где сидел, не в силах двинуться с места. Образ человека в капюшоне, его лицо, скрытое в тенях, распахнуло дверь в моем мозгу, и воспоминания хлынули наружу. Я вспоминал человека с пустыми глазами и кошмарной улыбкой, вспоминал кровь на его мече. Голос, похожий на ветер, слова Пепла: «Это костер твоих родителей?»
    Нет, не он — человек позади него. Тот, кто сидел у костра. Молчаливый человек, чье лицо было скрыто в тенях. Хелиакс. Вот то полузабытое воспоминание, ютившееся на краю моего сознания с тех пор, как я услышал историю Скарпи.
    Я бросился к себе на крышу и закутался в одеяло. Кусочки истории медленно складывались в одну картину. Я стал допускать жуткую правду: чандрианы реальны, Хелиакс реален. Если рассказанная Скарпи история правдива, тогда Ланре и Хелиакс — один и тот же человек. Чандрианы убили моих родителей, всю мою труппу. Почему, за что?
    Другие воспоминания всплывали, как пузыри, на поверхность моего сознания. Я увидел человека с черными глазами, Пепла, стоящего на коленях передо мной. Его лицо ничего не выражало, голос был резок и холоден.
    «Чьи-то родители, — сказал он, — пели совсем неправильные песни».
    Они убили моих родителей за то, что те собирали истории о них. Убили всю мою труппу за одну песню. Я просидел без сна всю ночь, в голове крутились одни и те же мысли. Очень медленно до меня доходило, что все это правда.
    Что я делал тогда? Клялся ли, что найду их, убью их всех до одного? Возможно. Но даже если и клялся, то в глубине души понимал, что это невозможно. Тарбеан научил меня жесткой практичности. Убить чандриан? Убить Ланре? Я даже не представляю, с чего начать. Украсть луну с неба и то проще — по крайней мере, я знаю, где искать луну по ночам.
    Но кое-что я все-таки мог: попросить Скарпи рассказать то, что стоит за этой историей, рассказать правду. Не так уж много, но это все, что мне доступно. Пусть месть мне не по силам — по крайней мере, сейчас, — но вдруг я все же узнаю правду.
    Я цеплялся за эту надежду все долгие ночные часы, пока не встало солнце и меня не сморил сон.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
    БДИТЕЛЬНОЕ ОКО ТЕЙЛУ

    На следующий день я проснулся с трудом — от звона колокола, отбивающего часы. Я насчитал четыре удара, но не знал, сколько их проспал. Я встряхнулся ото сна и попытался определить время по положению солнца. Примерно шестой колокол. Скарпи, должно быть, сейчас начинает рассказ.
    Я бежал по улицам. Мои босые ноги шлепали по грубым булыжникам, расплескивали лужи и проносились по переулкам, срезая путь. Окружающий мир превратился в размытое пятно, сырой затхлый воздух города со свистом вылетал из моих легких.
    Я ворвался в «Приспущенный флаг», еле успев затормозить, и занял место у задней стены, рядом с дверью. Краем глаза я заметил, что в трактире собралось больше людей, чем обычно бывает так рано вечером, но потом история Скарпи захватила меня, и я уже только внимал его глубокому раскатистому голосу и смотрел в его лучистые глаза.

    …Селитос Одноглазый вышел вперед и вопросил:
    — Господи, если я сделаю это, будет ли мне дана сила отомстить за гибель Сияющего города? Смогу ли я спутать планы Ланре и его чандриан, убивших невинных людей и разрушивших мой возлюбленный Мир Тариниэль?
    Алеф ответил:
    — Нет. Отбрось все личные цели. Ты должен наказывать и награждать лишь то, чему сам будешь свидетелем от сего дня и далее.
    Селитос склонил голову:
    — Прости, но сердце говорит мне, что я должен остановить зло прежде, чем оно будет совершено, а не ждать и наказывать за него потом.
    Многие из руач зашептались, соглашаясь с Селитосом, перешли к нему и встали рядом с ним, ибо помнили Мир Тариниэль и полны были гнева и боли из-за предательства Ланре.
    Селитос приблизился к Алефу и преклонил перед ним колени.
    — Я должен отказаться, потому что не могу забыть. Но я выступлю против него вместе с этими руач, которые согласились со мной. Я вижу, что сердца их чисты. Мы назовемся амир, в память о погибшем городе, и будем разрушать планы Ланре и всех, кто последует за ним. Ничто не помешает нам достичь нашей благой цели.
    После этих слов большинство руач отшатнулись от Селитоса. Они боялись и не хотели встревать в великие дела.
    Но Тейлу выступил вперед и сказал:
    — Выше всего в моем сердце справедливость. Я покину этот мир, чтобы лучше служить ей и тебе.
    Он встал на колени перед Алефом, склонив голову и опустив руки.
    Вперед выступили и другие. Высокий Кирел, обгоревший, но оставшийся в живых среди пепла Мир Тариниэля. Деа, потерявшая в битвах двух мужей, — ее лицо, уста и сердце были жестки и холодны, как камень. Энлас, никогда не поднимавший меча и не вкушавший плоти животных, — от него никто ни разу не слышал дурного слова. Прекрасная Гейза, чьей благосклонности искали сотни мужчин Белена, пока стояли его стены, — и первая женщина, познавшая непрошенное прикосновение мужчины.
    Лекелте, смеявшийся часто и легко, даже в самой глубокой скорби. Имет, почти мальчик — он никогда не пел и убивал быстро, без жалости. Ордаль с яркой лентой в золотых волосах, младшая из всех них и никогда не видевшая, как умирает живое, храбро встала перед Алефом. И рядом с ней встал Андан, чье лицо было как маска с горящими глазами и чье имя означало «гнев».
    Они приблизились к Алефу, и он коснулся их рук, очей и сердец. Его последнее прикосновение отозвалось болью: их спины прорвали крылья, чтобы они могли попасть, куда пожелают, — крылья из огня и тени, крылья из железа и стекла, крылья из камня и крови.
    Затем Алеф произнес их долгие имена, и смельчаков охватил белый огонь. Огонь проплясал по их крыльям, и они стали быстрыми. Огонь сверкнул в их глазах, и они стали прозревать в глубинах людских сердец. Огонь наполнил их уста, и они запели песни силы. Огни вспыхнули у них во лбу, как серебряные звезды, и они тотчас исполнились справедливости и мудрости, и никто более не мог вынести их сияния. Потом огонь поглотил их, и они навсегда скрылись от смертного взора.
    Никто больше не может увидеть их — только самые могущественные, да и то с великим трудом и опасностями. Они вершат правосудие в мире, и Тейлу — величайший из них…

    — Я услышал достаточно, — Человек говорил негромко, но даже крик не прозвучал бы ужаснее.
    Когда Скарпи рассказывал историю, любая помеха была как камешек во рту, полном хлеба.
    Из дальнего угла к стойке проталкивались два человека в темных плащах: один высокий и надменный, другой низенький, в капюшоне. Тейлинские священники. Их лица были суровы, а под плащами угадывались мечи, незаметные, пока они сидели. Теперь стало ясно, что это церковные воины.
    Не я один заметил это — дети потихоньку выскальзывали за дверь. Самые ушлые пытались притворяться случайными посетителями, но некоторые срывались на бег, не дойдя до дверей. Вопреки здравому смыслу трое детей остались: сильдийский мальчик в рубашке со шнуровкой, маленькая босоногая девочка и я.
    — Полагаю, все мы слышали достаточно, — спокойно и жестко произнес высокий священник.
    Он был тощий, с запавшими глазами, поблескивающими, как тлеющие угли. Аккуратно подстриженная бородка цвета сажи заостряла черты его лица, и без того похожего на лезвие ножа.
    Он отдал свой плащ низенькому священнику в капюшоне и остался в светло-серой тейлинской рясе. На его шее виднелись серебряные весы. Мое сердце ушло в пятки: не просто священник, а справедливый судия. Краем глаза я заметил, как двое оставшихся детей выскользнули за дверь.
    Судия заговорил:
    — Пред бдительным оком Тейлу я обвиняю тебя в ереси.
    — Засвидетельствовано, — буркнул второй священник из-под капюшона.
    Судия махнул воинам:
    — Свяжите его.
    Воины бросились выполнять приказ. Скарпи перенес эту процедуру совершенно спокойно, не вымолвив ни слова.
    Судия пронаблюдал, как его телохранитель связывает запястья Скарпи, потом отвернулся, словно вдруг позабыв о сказителе. Он обвел комнату долгим взглядом и наконец остановил его на лысом человеке за стойкой.
    — Т-тейлу благослови вас! — тут же отозвался, заикаясь, хозяин «Приспущенного флага».
    — Благословил, — веско приложил судия и еще раз оглядел комнату. Наконец он повернулся ко второму священнику, стоявшему дальше от стойки. — Антоний, разве может такое прекрасное место давать приют еретикам?
    — Все возможно, справедливый судия.
    — А-а-ах, — мягко сказал судия, снова медленно обозрел бар и опять остановился на человеке за стойкой.
    — Могу я предложить вашим честям чего-нибудь выпить? Если в-вы хотите? — быстро предложил трактирщик.
    Ответом была тишина.
    — Я, это… напитки для вас и ваших братьев. Прекрасный бочонок феллоуского белого? Чтобы подкрепить мою благодарность. Я позволял ему тут оставаться, потому что поначалу он интересные истории рассказывал. — Хозяин нервно сглотнул и поспешно продолжил: — Но потом он начал говорить ужасные вещи. Я боялся выкинуть его прочь, потому что он явно сумасшедший, а всякий знает, как тяжко немилость Господня ложится на тех, кто поднимает руку на безумцев…
    Его голос сорвался, и в комнате повисла тишина. Он снова сглотнул, и я со своего места у двери услышал сухой щелчок в его горле.
    — Щедрое предложение, — наконец сказал судия.
    — Очень щедрое, — эхом отозвался маленький священник.
    — Однако крепкие напитки иногда толкают людей на порочные дела.
    — Порочные, — прошипел маленький.
    — А некоторые из наших братьев приняли обеты противостоять искушениям плоти. Я вынужден отказаться. — Голос судии сочился благочестивым сожалением.
    Мне удалось поймать взгляд Скарпи, и он чуть улыбнулся мне. В животе у меня заныло. Старый сказитель будто совершенно не представлял, в какую беду попал.
    Но в то же время глубоко внутри что-то эгоистическое талдычило мне: «Ели бы ты пришел раньше и выяснил, что хотел, сейчас было бы не так плохо».
    Бармен нарушил тишину:
    — Может быть, вы тогда возьмете стоимость бочонка, сэры? Если бочонок нельзя…
    Судия помолчал, словно размышляя.
    — Ради детей, — умолял лысый. — Я знаю, вы потратите деньги на них.
    Судия сжал губы.
    — Очень хорошо, — сказал он секунду спустя, — ради детей.
    В голосе маленького священника прорезалась нехорошая радость:
    — Ради детей.
    Хозяин выдавил слабую улыбку.
    Скарпи закатил глаза и подмигнул мне.
    — А ведь если подумать, — густым медом потек голос Скарпи, — такие добродетельные святоши, как вы, могли бы найти себе занятие поинтереснее, чем арестовывать сказителей и выбивать деньги из честных людей.
    Звон монет трактирщика утих, и весь бар будто затаил дыхание. С напускным равнодушием судия повернулся к Скарпи спиной и через плечо сообщил второму священнику:
    — Антоний, похоже, нам попался любезный еретик, как это удивительно и чудесно! Пожалуй, надо продать его в труппу руэ: он напоминает говорящую собаку.
    Скарпи продолжил говорить со спиной священника:
    — Я, конечно же, не предполагаю, что вы лично занимаетесь поисками Хелиакса и семерых. «Маленькие дела для маленьких людей», я всегда так говорю. Вероятно, вся беда в том, что трудно найти дело вам по плечу. Но вы не сдавайтесь: можно, например, подбирать мусор или искать вшей в постелях, когда заглядываете в бордель.
    Развернувшись, судия схватил глиняную кружку со стойки и саданул Скарпи по голове. Посыпались черепки.
    — Не говорить в моем присутствии! — прокрякал он. — Ты ничего не знаешь!
    Скарпи слегка потряс головой, прочищая ее. Красная струйка прочертила след на его лице, словно выточенном из дерева, до бровей цвета морской пены.
    — Полагаю, это может оказаться правдой. Тейлу всегда говорил…
    — Не произноси имени божьего! — взвизгнул судия, побагровев. — Твой рот оскверняет его. На кончике твоего языка одни кощунства.
    — Да тише, тише, Эрлус, — уговаривал его Скарпи, словно маленького ребенка. — Тейлу тебя ненавидит даже сильнее, чем весь остальной мир, а это что-то.
    В комнате повисла неестественная тишина. Лицо судии побелело.
    — Да смилостивится над тобой господь, — холодно заявил он дрогнувшим голосом.
    Секунду Скарпи молча глядел на судию, а затем начал смеяться. Могучий неостановимый смех рвался с самого дна его души.
    Глаза судии встретились с глазами человека, связывавшего Скарпи. Без всякого предупреждения суровый здоровяк ударил Скарпи кулаком: Раз — в почку, второй — сзади по шее.
    Скарпи упал. В комнате стояла тишина. Звук удара тела о доски пола растаял, казалось, раньше, чем отголоски смеха. По жесту судии один из охранников поднял старика за шиворот. Он висел, как тряпичная кукла, ноги болтались над землей.
    Но Скарпи не потерял сознания, просто был оглушен. Взгляд сказителя с трудом сфокусировался на судии.
    — Смилостивится над моей душой! — еле слышно произнес он — в лучший день это был бы смешок. — Ты не представляешь, как забавно слышать это от тебя.
    Скарпи повернулся, глядя в пространство перед собой:
    — Тебе надо бежать, Квоут. С такими людьми лучше дела не иметь. Иди на крыши и сиди там, чтобы они тебя не видели. У меня есть друг в церкви, он может мне помочь, а ты здесь ничего не сделаешь. Иди.
    Он говорил, не глядя на меня, и все ненадолго застыли в замешательстве. Потом судия снова махнул рукой, и охранник ударил Скарпи по затылку. Глаза старика закатились, голова поникла. Я меж тем выскользнул на улицу.
    Следуя совету Скарпи, я убежал по крышам прежде, чем они покинули бар.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
    ДВЕРИ МОЕГО РАЗУМА

    Добежав по крышам до своего тайного убежища, я завернулся в одеяло и заплакал. Я рыдал так, словно внутри меня вдруг рухнула запруда и все хлынуло наружу.
    Была уже глубокая ночь, когда у меня закончились и слезы, и силы. Я лежал, глядя в небо в полном изнеможении, но заснуть не мог. Я думал о родителях и труппе, с удивлением обнаруживая, что воспоминания причиняют меньше боли, чем прежде.
    Впервые за эти годы я воспользовался одним из трюков, которым учил меня Бен, чтобы успокоить и обострить разум. Это оказалось труднее, чем я помнил, но все же удалось.
    Если вам когда-нибудь случалось проспать целую ночь в одной позе, тогда к утру все ваше тело затекает от неподвижности. Если вы помните ощущение первого пугающего потягивания, приятного и мучительного одновременно, тогда вы можете понять, как чувствовал себя мой разум после всех этих лет, вдруг пробудившись и потягиваясь на крышах Тарбеана.
    Остаток той ночи я провел, вновь отворяя двери моего разума. За ними я обнаружил много забытого: мать, складывающую строчки для песни, сценическую речь, три рецепта усыпляющего и успокаивающего нервы чая, раскладку тонов на грифе лютни…
    Моя музыка. Неужели прошли годы с тех пор, как я держал в руках лютню?
    Я долго думал о чандрианах, о том, что они сделали с моей труппой, что они отняли у меня. Я вспомнил кровь и запах паленого волоса и чувствовал, как глубокая ярость медленно разгорается в моей груди. Признаюсь, той ночью в голове моей кипели темные мстительные мысли.
    Но годы в Тарбеане по капле влили в меня твердую, как железо, практичность. Я знал, что месть — это только детская фантазия. Мне пятнадцать лет. Что я могу сделать?
    В одном я был уверен. Это всплыло, когда я лежал и вспоминал. Хелиакс тогда спросил Пепла:
    «Кто защищает тебя от амир? От певцов? От ситхе? От всего в мире, что могло бы тебе повредить?»
    У чандриан есть враги. Если мне удастся найти их, они помогут мне. Я не имел ни малейшего представления о том, кто такие «певцы» или «ситхе». Но всякий знает, что амир были рыцарями церкви, могучей десницей Атуранской империи. К сожалению, всякий также знает, что последние три сотни лет амир нет на белом свете: орден распался вместе с империей.
    Но Хелиакс говорил о них так, словно они по-прежнему существовали. А история Скарпи намекала, что амир начались с Селитоса, а не с Атуранской империи, как меня учили. Очевидно, в этой истории таилось еще много из того, что мне требовалось узнать.
    Чем больше я думал об этом, тем больше вопросов у меня возникало. Сомнительно, чтобы чандрианы убивали каждого, кто собирает истории или поет песни о них. Всякий знает про них историю-другую, а каждый ребенок тут же споет дурацкую песенку об их знаках. Что сделало песню моих родителей столь опасной?
    Вопросы росли как снежный ком. Теперь было только одно место, куда я мог пойти за ответом.
    Я перетряхнул свои скудные пожитки: лоскутное одеяло и холщовый мешок с соломой, заменяющий подушку, пол-литровая бутылка с пробкой, до середины наполненная чистой водой. Кусок парусины, который я утяжелял кирпичами и использовал как защиту от ветра в холодные ночи. Пара кубиков соли и один потрепанный башмак, слишком маленький для меня. Я надеялся обменять его на что-нибудь.
    И двадцать семь железных пенни общепринятой монетой — мои «дождливые» деньги. Несколько дней назад они казались мне огромным кладом, но теперь я знал, что этого будет мало.
    Когда солнце начало подниматься, я достал из укромного места под стропилами «Риторику и логику», развернул потрепанную холстину, защищавшую книгу, с радостью обнаружив, что она суха и цела. Я ощупывал гладкую кожу переплета. Подносил книгу к лицу и вдыхал запах Бенова фургона, специй и дрожжей с едкой примесью кислот и химических солей. Это была последняя вещица из моего прошлого.
    Я открыл книгу на первой странице и прочел посвящение, написанное Беном больше трех лет назад:
    Квоут!
    Защищайся в Университете так, чтобы я гордился тобой. Помни песню твоего отца. Избегай глупостей. Твой друг
    Абенти.
    Я кивнул и перевернул страницу.

    ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
    РАЗОРВАННЫЙ ПЕРЕПЛЕТ

    Вывеска над дверью гласила: «Разорванный переплет». Я счел это великолепным знаком и вошел.
    За конторкой сидел длинный тощий человек с редкими волосами; я решил, что это хозяин. Он раздраженно поднял глаза от бухгалтерской книги.
    Решив свести любезности к минимуму, я прошел к конторке и протянул ему книгу.
    — Сколько вы мне дадите за это?
    Хозяин профессионально пролистал ее, щупая бумагу пальцами, посмотрел на корешок и, пожав плечами, сказал:
    — Пару йот.
    — Она стоит больше! — негодующе воскликнул я.
    — Она стоит столько, сколько ты сможешь за нее выручить, — трезво возразил он. — Я дам тебе полтора.
    — Два таланта и возможность выкупить ее в течение месяца.
    Он издал короткий лающий смешок.
    — Здесь не ломбард!
    Одной рукой он через конторку толкнул книгу мне, а второй взял перо.
    — Двадцать дней?
    Он поколебался, затем еще раз быстро осмотрел книгу, достал кошелек и вытащил два тяжелых серебряных таланта. Я давным-давно не видел столько денег сразу.
    Он пихнул мне монеты через стол. Я сдержал желание схватить их немедленно и сказал:
    — Мне нужна расписка.
    На этот раз хозяин посмотрел на меня столь долгим и тяжелым взглядом, что я немного занервничал. Только тогда я осознал, как все это выглядит: мальчишка, покрытый годовым слоем уличной грязи, пытается получить расписку за книгу, которую, несомненно, украл.
    Наконец хозяин еще раз пожал плечами и нацарапал на листке бумаги несколько слов. Подведя под ними черту, он показал пером:
    — Распишись здесь.
    Я посмотрел на расписку. Надпись гласила:
    «Я, нижеподписавшийся, сим удостоверяю, что не умею ни читать, ни писать».
    Я поднял взгляд на хозяина лавки, сохранявшего полную невозмутимость, обмакнул перо и аккуратно вывел буквы «О. О.», как инициалы.
    Он помахал бумагой, чтобы чернила скорее высохли, и отправил расписку мне через конторку.
    — А что значит твое «О»? — спросил он со слабым намеком на улыбку.
    — Отмена, — ответил я. — Это означает, что нечто, обычно контракт, объявляется недействительным. Вторая «О» означает обжиг, акт помещения человека в огонь.
    Хозяин озадаченно посмотрел на меня.
    — Обжиг — это наказание за подделку документов в Джанпуе. Полагаю, фальшивые расписки попадают в эту категорию.
    Я не шевельнулся, чтобы взять деньги или расписку. Повисла напряженная тишина.
    — Здесь не Джанпуй, — заметил он с тщательно выверенным спокойствием.
    — Верно, — согласился я. — У вас прекрасное чутье на отъем чужих денег. Возможно, мне стоит добавить третью «О».
    Хозяин еще раз лающе хохотнул и улыбнулся:
    — Ты убедил меня, юный мастер. — Он вытащил чистый листок бумага и положил передо мной. — Ты напиши мне расписку, а я ее подпишу.
    Взяв перо, я написал:
    «Я, нижеподписавшийся, соглашаюсь вернуть экземпляр книги „Риторика и логика“ с дарственной надписью Квоуту, подателю сей расписки, в обмен на два серебряных пенни при условии, что он представит эту расписку до…»
    Я посмотрел на хозяина:
    — Какой сегодня день?
    — Оден. Тридцать восьмое.
    Я потерял привычку отслеживать даты. На улице все дни похожи один на другой, разве что обычно люди чуть пьянее в хаэтен и чуть щедрее в скорбенье.
    Но если сегодня тридцать восьмое, то у меня осталось всего пять дней, чтобы добраться до Университета. Я знал от Бена, что прием продолжается только до возжиганья. Если я пропущу его, мне придется ждать два месяца до начала следующей четверти.
    Я внес в расписку дату и подвел черту, чтобы книготорговец расписался. Он выглядел немного ошеломленным, когда я подтолкнул бумагу к нему. И главное, не заметил, что в расписке вместо талантов стояли пенни. Таланты стоили значительно больше. Это означало, что он согласился вернуть мне книгу за меньшую сумму, чем купил ее у меня.
    Моя радость поутихла, когда до меня дошло, насколько все это глупо. Пенни или таланты — у меня не будет денег, чтобы выкупить книгу в течение двух оборотов. Если все пойдет хорошо, меня уже завтра не будет в Тарбеане.
    Расписка, несмотря на бесполезность, помогала облегчить боль от расставания с последней вещью, оставшейся у меня из детства. Я подул на бумажку, аккуратно положил ее в карман и забрал свои два таланта. И очень удивился, когда торговец протянул мне руку.
    Он виновато улыбнулся:
    — Извини за расписку. Просто ты не выглядел человеком, который собирается вернуться. — Он слегка пожал плечами: — Вот, — и сунул мне в руку медную йоту.
    Я решил, что он не такой уж плохой парень, улыбнулся ему в ответ и на секунду даже пожалел, что так составил расписку.
    Потом пожалел, что украл три пера, но тоже только на секунду. И поскольку не было удобной возможности вернуть перья, то, уходя, я прихватил еще бутылочку чернил.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
    ПРИРОДА БЛАГОРОДСТВА

    Два таланта имели особый вес — придающий уверенности и не имеющий ничего общего с их реальной тяжестью. Любой, кто достаточно долго сидел без денег, поймет, о чем я говорю. Моим первым вложением капитала стал кожаный кошелек. Я спрятал его под одежду, поближе к телу.
    Следующим был настоящий завтрак: тарелка горячей яичницы с ломтем ветчины. Хлеб, мягкий и свежий, с толстым слоем меда и масла, и стакан молока, не больше двух дней из-под коровы. Это стоило мне пяти железных пенни. Возможно, это была лучшая еда в моей жизни.
    Я чувствовал себя неуверенно, сидя за столом и орудуя ножом и вилкой. Мне было странно находиться среди людей — и еще более странно, что мне приносят еду.
    Подобрав остатки завтрака кусочком хлеба, я понял, чем следует заняться в первую очередь.
    Даже в этом грязноватом Береговом трактире я привлекал внимание. Моя рубашка представляла собой старый дерюжный мешок с дырками для рук и головы. Холщовые штаны были мне изрядно велики и провоняли дымом, салом и застоялой уличной водой. Я подвязывал их обрывком веревки, откопанным в каком-то мусоре. В общем, я был грязен, бос, да к тому же здорово смердел.
    Что лучше: купить одежду или поискать ванну? Если я сначала помоюсь, то потом придется надевать старую одежду. Однако если я в таком виде, как сейчас, попытаюсь купить одежду, меня могут даже не пустить в лавку. И я сомневался, что кто-нибудь захочет снять с меня мерку.
    Трактирщик подошел забрать у меня тарелку, и я решился на ванну — в основном потому, что меня смертельно тошнило от собственного запаха крысы недельной дохлости. Я улыбнулся трактирщику:
    — Где бы мне найти ванну?
    — Здесь, если у тебя есть пара пенни. — Он оглядел меня с ног до головы. — Или я дам тебе работы на час, на добрый час. Очаг нужно почистить.
    — Мне понадобится много воды и мыло.
    — Тогда два часа, и еще посуда. Сначала очаг, потом ванна, потом посуда. Идет?
    Час спустя мои плечи болели, а очаг был чист. Трактирщик указал мне на заднюю комнату с большой деревянной лоханью и сливной решеткой на полу. По стенам торчали колышки для одежды, а кусок жести, прибитый к стене, служил зеркалом.
    Трактирщик принес мне щетку, ведро горячей воды, и лепешку щелокового мыла. Я оттирался, пока моя кожа не порозовела и не стала саднить. Трактирщик принес еще одно ведро воды, затем третье. Я вознес молчаливую благодарственную молитву, что за все это время не набрался вшей. Вероятно, я был слишком грязен, чтобы служить жильем уважающей себя вши.
    Ополоснувшись в последний раз, я посмотрел на свою сложенную одежду. Впервые за годы я был чист и не хотел даже прикасаться к ней, не то что надевать. Если бы я попытался ее выстирать, она бы просто рассыпалась.
    Я обсушился полотенцем и грубой щеткой расчесал колтуны в волосах. Это оказалось гораздо дольше и труднее, чем раньше, когда волосы были грязными. Я вытер пар с запотевшего самодельного зеркала и удивился: я выглядел взрослым — по крайней мере, намного взрослее. И не только взрослее — худым и светлым лицом я походил теперь на юного дворянского сынка. Волосы бы еще немного подровнять, но зато они длиной до плеч и прямые, как раз по нынешней моде. Единственное, чего мне недоставало, — дворянской одежды.
    И это заронило в мою голову идею.
    По-прежнему голый, я завернулся в полотенце и вышел через заднюю дверь. Я взял с собой кошелек, но припрятал его поглубже. Был почти полдень, и везде сновали люди. Не стоит и говорить, что некоторые взгляды сразу обратились в мою сторону. Я игнорировал их и шел горделиво, не стараясь прятаться. Лицо я сложил в невозмутимую, но гневную маску без всякого следа смущения.

    Я остановился около отца с сыном, загружавших в телегу мешки. Сын был года на четыре старше меня и на полторы головы выше.
    — Где я здесь могу купить одежду? — Я указал пальцем на его рубашку и добавил: — Приличную одежду.
    Парень посмотрел на меня со смесью смущения и злости. Его отец поспешно снял шляпу и заслонил сына собой.
    — Ваше лордство могут попробовать зайти к Бентли. У него простая одежда, но лавка всего в паре улиц отсюда.
    Я сдвинул брови:
    — Это единственное место в округе?
    Он открыл рот:
    — Ну… может… еще одно…
    Я нетерпеливо махнул ему замолчать:
    — Где оно? Просто укажи, раз уж разум оставил тебя.
    Он указал, и я зашагал вперед, припоминая роли юных пажей, которые обычно играл в труппе. Паж по имени Дансти, невыносимо наглый мальчишка, сын важного вельможи, здесь подходил как нельзя лучше. Я высокомерно вскинул голову, немного по-иному расправил плечи, на ходу выстраивая план действий.
    Пинком открыв дверь, я ворвался в лавку. Там сидел человек лет сорока в кожаном фартуке, тощий и лысоватый; я счел, что это и есть Бентли. Он подпрыгнул при ударе двери о стену, повернулся и уставился на меня с неописуемым выражением лица.
    — Принеси мне одеться, недоумок. Меня уже тошнит от того, как на меня таращатся все эти мямли, которым сегодня взбрело в голову пойти на рынок. Хоть ты займись делом. — Я опустился в кресло и напыжился. Хозяин не двинулся, и я злобно зыркнул на него: — Я что, непонятно говорю? Может быть, не видно, что мне нужно? — Я подергал за полотенце, показывая нагляднее.
    Бентли так и стоял, ловя воздух открытым ртом.
    Я угрожающе понизил голос.
    — Если ты не принесешь мне что-нибудь надеть… — Я вскочил и заорал: — Да я разнесу это место в щепки! Я попрошу отца подарить мне твои камешки на Средьзимье. Я брошу твой труп на растерзание отцовским собакам. Да ты хоть представляешь, кто я такой?
    Бентли поспешно скрылся, а я упал обратно в кресло. Покупатель, которого я до сих пор не замечал, выбежал вон, задержавшись на секунду, чтобы поклониться мне.
    Я подавил желание расхохотаться.
    После этого все оказалось на удивление легко. Я гонял Бентли туда-сюда около получаса, заставляя приносить один предмет одежды за другим. Я насмехался над материей, покроем и пошивом всего, что он мне предлагал. Короче, вел себя как настоящий избалованный дворянский сынок.
    По правде говоря, на лучшее я и надеяться не мог: одежда была простая, но хорошо сшитая. А по сравнению с тем, что на мне красовалось всего час назад, даже чистый дерюжный мешок показался бы царским нарядом.
    Если вам не случалось проводить много времени при дворе или в больших городах, вы не поймете, почему мне так легко удалось все это проделать. Так что я объясню.
    Дворянские сынки — одна из величайших разрушительных сил в природе, не хуже наводнения или урагана. Единственное, что может сделать обычный человек, столкнувшись с таким стихийным бедствием, — стиснуть зубы и попытаться свести ущерб к минимуму.
    Бентли прекрасно это знал. Он сметал на мне рубашку и штаны и помог снять их. Я снова завернулся в одолженный мне плащ, и Бентли начал ушивать одежду, словно в шею ему дышал демон.
    Я откинулся в кресле.
    — Ты можешь задать вопрос. Готов поспорить, ты умираешь от любопытства.
    Он на миг поднял глаза от шитья:
    — Сэр?
    — О событиях, повлекших мое нынешнее нагое состояние.
    — Ах да. — Бентли завязал узелок и приступил к штанам. — Признаюсь, я немного любопытствую. Но не больше, чем следует. Я не из тех, кто лезет не в свое дело.
    — О, — кивнул я, притворяясь разочарованным. — Похвальное свойство.
    Наступило долгое молчание, единственным звуком было протягивание нитки сквозь ткань. Я начал ерзать и наконец продолжил, словно портной все-таки спросил меня:
    — Мою одежду украла шлюха.
    — Неужели, сэр?
    — Да, она пыталась выманить у меня кошелек, тварь такая.
    Бентли взглянул на меня с искренней заинтересованностью:
    — А кошелек не был с одеждой, сэр?
    Я сделал вид, что шокирован:
    — Конечно нет! «Рука джентльмена никогда не бывает далеко от кошелька». Так говорит мой отец. — Я помахал у него перед носом кошельком для подтверждения.
    Портной с трудом подавил смешок, и я почувствовал себя чуть лучше. Я мучил беднягу почти час, так отплачу ему хотя бы байкой — посмеется с друзьями.
    — Она сказала, что если я не хочу уронить свою честь, то отдам ей кошелек и уйду домой одетым. — Я негодующе потряс головой. — Презренная распутница, ответил я ей, честь джентльмена не в одежде. Если бы я отдал тебе кошелек, дабы избегнуть смущения, вот тогда бы я уронил свою честь.
    Изобразив на лице работу мысли, я заговорил тихо, словно размышляя вслух:
    — Тогда, значит, «честь джентльмена в его кошельке». — Я посмотрел на кошелек в своих руках и сделал длинную паузу. — Кажется, мой отец говорит нечто подобное.
    Бентли превратил смешок в кашель, затем встал и встряхнул штаны и рубашку.
    — Вот, сэр, теперь будет сидеть как перчатка, — сказал он, передавая одежду мне. На его губах плясала тень улыбки.
    Я выскользнул из плаща и натянул штаны.
    — Полагаю, до дома они меня доведут. Сколько за твое беспокойство, Бентли? — спросил я.
    Он подумал секунду:
    — Один и два.
    Ничего не отвечая, я стал зашнуровывать рубашку.
    — Простите, сэр, — быстро сказал он. — Забыл, с кем имею дело. — Он сглотнул. — Ровно одного будет вполне достаточно.
    Вытащив кошелек, я вложил ему в руку серебряную монету и посмотрел прямо в глаза:
    — Мне понадобится мелочь.
    Губы Бентли сжались в тонкую линию, но он кивнул и вернул мне две йоты.
    Я убрал монетки и крепко привязал кошелек под рубашкой, затем, оросив на Бентли многозначительный взгляд, похлопал по кошельку.
    Улыбка снова коснулась его губ:
    — До свидания, сэр.
    Я подобрал свое полотенце, вышел из лавки и теперь уже с куда меньшей помпой направился обратно в трактир, где до того получил завтрак и ванну.
    — Что вам угодно, юный сэр? — спросил трактирщик, когда я приблизился к стойке. Он улыбнулся и вытер руки о фартук.
    — Грязную посуду и тряпку.
    Трактирщик непонимающе покосился на меня, потом, улыбнувшись, расхохотался:
    — Я-то думал, ты прямо голым сбежал.
    — Не совсем голым. — Я положил на стойку полотенце.
    — Раньше в тебе было больше грязи, чем мальчишки. И я бы поспорил на целую марку, что у тебя черные волосы. Ты действительно не похож на себя. — Трактирщик молча разглядывал меня. — Тебе нужна старая одежда?
    Я покачал головой:
    — Выкиньте эти лохмотья, а лучше сожгите и последите, чтоб никто случайно не вдохнул дым.
    Он снова расхохотался.
    — Но у меня тут остались другие вещи, — напомнил я.
    Трактирщик кивнул и постучал себя по носу:
    — И то правда. Секунду.
    Он повернулся и исчез за дверью позади стойки.
    А я стал рассматривать зал. Теперь, когда я не привлекал враждебных взглядов, он выглядел по-другому. Каменный очаг с черным закипающим чайником. Кисловатые запахи лакированного дерева и пролитого пива. Негромкий гул разговоров…
    Я всегда питал склонность к тавернам — видимо, оттого что вырос на дорогах. Таверна — безопасное место, своего рода убежище. Мне вдруг стало так уютно и легко, а в голову пришла мысль, что неплохо бы стать хозяином такого вот заведения.
    — Вот они. — Трактирщик положил на стойку три пера, бутылочку чернил и расписку из книжной лавки. — Это меня озадачило почти так же, как то, что ты убежал без одежды.
    — Я собираюсь в Университет, — объяснил я.
    Он поднял бровь:
    — А ты не маловат?
    Я почувствовал нервный холодок от его слов, но стряхнул его.
    — Там всяких берут.
    Он вежливо кивнул, словно это объясняло, почему я появился босой и воняющий трущобными переулками. Подождав немного, чтобы посмотреть, уверен ли я в своем решении, бармен налил себе выпить:
    — Не обижайся, но ты действительно больше не выглядишь человеком, который захотел бы мыть посуду.
    Я открыл рот, чтобы возразить; железный пенни за час работы — не та сделка, которую я мог с легкостью отвергнуть. Два пенни равнялись буханке хлеба, а за прошедший год я был голодным бессчетное число раз.
    Но тут я увидел свои руки на стойке: такие чистые и розовые, что и сам едва узнал их.
    И понял, что не хочу мыть посуду: у меня есть дела поважнее. Я встал из-за стойки и вынул из кошелька пенни.
    — Где лучшее место, чтобы найти караван на север? — спросил я.
    — Площадь Гуртовщиков, на Холмах. Около четырех сотен метров от мельницы на Зеленой улице.
    При упоминании Холмов по моей спине пробежал тревожный холодок. Я постарался не обращать на него внимания и кивнул.
    — У вас чудесный трактир. Был бы счастлив завести такой, когда вырасту. — Я отдал трактирщику пенни.
    Тот расплылся в широченной улыбке и отдал пенни обратно:
    — С такими комплиментами можешь приходить в любое время.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
    МЕДЯКИ, МОСТОВЫЕ И ТОЛПЫ

    Когда я вышел на улицу, до полудня оставалось около часа. Солнце сияло в небе, и камни мостовой под ногами были теплыми. Говор рынка разрастался в непрерывный неровный гул. А я наслаждался великолепным ощущением полного желудка и чистого тела.
    Но под ложечкой у меня ныло — такое беспокойство появляется, когда кто-то смотрит тебе в затылок. Это чувство преследовало меня, пока инстинкты не взяли верх и я не скользнул рыбкой в боковую улочку.
    Я постоял там, прижавшись к стене, и ощущение испарилось. Через несколько минут я почувствовал себя идиотом: я доверял инстинктам, но время от времени они поднимали ложную тревогу. Выждав еще несколько минут, просто на всякий случай, я вышел на улицу.
    Беспокойство вернулось почти немедленно. Я шел как ни в чем не бывало, стараясь понять, откуда же оно берется. Но через пять минут не выдержал и свернул в переулок, разглядывая толпу в поисках того, кто меня преследует.
    Никого. Еще полчаса и два переулка окончательно вымотали мне нервы, но я наконец понял, в чем дело.
    Я странно чувствовал себя в толпе.
    За последние пару лет толпа стала для меня частью городского ландшафта. Я мог прятаться в ней от стражника или хозяина лавки, мог двигаться сквозь толпу, чтобы попасть туда, куда мне надо. Я даже мог идти в том же направлении, что и толпа, но я никогда не бывал ее частью.
    Привыкнув, что все меня игнорируют, я чуть не сбежал от первого же разносчика, попытавшегося мне что-то продать.
    Как только я догадался, что меня беспокоит, большая часть тревоги исчезла, ведь страх обычно приходит от незнания. Я понял, в чем дело, и осталась лишь проблема, которой незачем бояться.
    Как я уже упоминал, Тарбеан делился на две большие части: Холмы и Берег. Берег был бедным, Холмы богатыми. На Берегу жили воры, на Холмах бандиты. Прошу прощения, банкиры.
    Я уже рассказывал о своем злополучном походе в Холмы. Так что, возможно, вы поймете мои ощущения, когда толпа передо мной вдруг на мгновение расступилась и я увидел именно то, что выглядывал, — стражника. Я нырнул в ближайшую дверь, сердце мое колотилось как бешеное.
    Целую минуту я напоминал себе, что я уже не тот грязный маленький побродяжка, которого избили два года назад. Теперь, чистый и хорошо одетый, я выглядел как местный. Но старые привычки умирают долго. Я изо всех сил сдерживал черно-алую ярость, но не мог понять, злюсь ли я на себя, на стражника или на весь мир. Возможно, на все понемножку.
    — Да будет вам благо, — раздался жизнерадостный голос из-за занавешенной двери.
    Я оглядел лавочку. Свет из переднего окна падал на заваленный верстак и множество пар обуви на полках. Не самый худший выбор магазина, решил я.
    — Дайте-ка угадаю… — снова послышался голос из задней комнаты. Из-за занавески появился седовласый человек с длинным лоскутом кожи в руках. Он был невысокий и сгорбленный, морщинистый и улыбчивый — такими обычно рисуют дедушек. — Вам нужны туфли.
    Он застенчиво улыбнулся, словно его шутка была парой старых башмаков, давным-давно сносившихся, но слишком удобных, чтобы выбросить. Потом посмотрел на мои ноги. Я тоже невольно посмотрел на них.
    Конечно, я ходил босиком. У меня так давно не было башмаков, что я даже не думал о них. По крайней мере, летом — зимой я о них мечтал.
    Я поднял взгляд. В глазах старика плясали искорки, словно он не мог решить, будет смех стоить ему покупателя или нет.
    — Наверное, мне нужны туфли, — признал я.
    Он рассмеялся, провел меня к креслу и руками обмерил мои босые ноги. К счастью, улицы были сухими, так что стопы просто запылились от камней мостовой. Если бы шел дождь, они бы еще и перепачкались.
    Давайте посмотрим, что вам нравится и есть ли у меня что-нибудь на вашу ногу. Если нет, я могу сшить или подогнать пару на вас за час-другой. Итак, для чего бы вы хотели туфли? Для ходьбы? Танцев? Верховой езды?
    Старик откинулся назад на своем табурете и снял пару с полки за спиной.
    — Для ходьбы.
    — Так я и думал. — Он проворно натянул мне на ноги пару чулок, словно все покупатели приходили к нему босыми. Потом вставил мои ноги в туфли с пряжками, сшитые из чего-то черного, — Как эти? Походите немного, чтобы проверить.
    — Я…
    — Прекрасно. Я так и думал. Нет ничего более досадного, чем туфли, которые жмут.
    Он снял их с меня, и со скоростью удара хлыста всунул мои ноги в другую пару.
    — Как насчет этих?
    Эти были цвета темного пурпура и сшиты из плиса — или фетра.
    — Они…
    — Не совсем то, что вы ищете? Правду сказать, не могу вас винить — снашиваются ужасно быстро. Хотя цвет хорош, особенно для охоты за дамами. — Он натянул мне на ноги новую пару. — Как эти?
    Эти были из простой коричневой кожи и сидели так, словно старик брал с меня мерку, прежде чем шить их. Я поставил ногу на пол, и башмаки ласково охватили ступни. Я уже и забыл, как чудесно может ощущаться обувь.
    — Сколько? — спросил я с опаской.
    Вместо ответа старик встал и начал обыскивать полки глазами.
    — Можно много сказать о человеке по его ногам, — задумчиво проговорил он. — Некоторые люди приходят сюда, улыбаясь и похохатывая, их туфли чисты и натерты ваксой, чулки припудрены. Но когда они снимают туфли, их ноги пахнут просто ужасно. Это люди, которые что-то скрывают. У них есть секреты с душком, и они пытаются спрятать их, так же как пытаются спрятать ноги.
    Он повернулся и посмотрел на меня:
    — Но это никогда не работает. Единственный способ, чтобы ноги перестали пахнуть, — дать им немного проветриться. Возможно, с секретами так же. Хотя об этом я ничего не знаю. Я знаю только о туфлях.
    Старик начал рассматривать беспорядок на верстаке.
    — Некоторые юные придворные входят, прикрывая лицо веером и стеная о своей последней трагедии. Но их ноги такие розовые и мягкие… Сразу понимаешь, что они никогда никуда не ходили сами. Понимаешь, что им никогда не было действительно больно.
    Он наконец нашел искомое: пару туфель, похожих на те, что были у меня на ногах.
    — Вот они. Эти носил мой Джейкоб, когда был в твоем возрасте. — Старик сел на табурет и расшнуровал на мне башмаки.
    — А у тебя, — продолжал он, — слишком старые подошвы для столь юного мальчика: шрамы, мозоли. Эти ноги долго бегали босиком, без всякой обувки. Мальчик твоего возраста может заработать такие ноги только так.
    Он вопросительно посмотрел на меня. Я кивнул.
    Улыбнувшись, старик положил руку мне на плечо.
    — Как тебе эти?
    Я встал, чтобы проверить башмаки. Они показались мне даже более удобными, чем новые, поскольку были разношены.
    — Значит, так: эта пара, — он махнул башмаками, которые держал, — новая. В них не прошли и километра, а за такие новые башмаки я беру талант, иногда талант и два. — Он указал на мои ноги. — С другой стороны, эти башмаки поношены, а я не торгую поношенной обувью.
    Старик повернулся ко мне спиной и начал бесцельно перекладывать вещи на верстаке, что-то напевая себе под нос. Прошла секунда, прежде чем я узнал мелодию: «Беги из города, лудильщик».
    Я понял, что башмачник пожалел меня и пытается помочь. Еще неделю назад я бы прыгал до небес от возможности бесплатно получить туфли. Но сейчас мне это почему-то казалось неправильным. Я тихо собрал вещи и ушел, оставив на табурете пару медных йот.
    Почему? Потому что гордость — странная вещь, а великодушие заслуживает ответного великодушия. Но в основном потому, что так мне показалось правильным, — и это вполне достаточная причина.

    — Четыре дня. Шесть, если дождь.
    Роунт был третьим возчиком, которого я спрашивал о поездке на север, в Имре, — ближайший к Университету город. Сильдиец, коренастый и плотный, он зарос буйной черной бородой, скрывавшей большую часть его лица. Отвернувшись, Роунт пролаял ругательство на сиару, понукая человека, загружающего фургон рулонами ткани. Когда он говорил на родном языке, его голос звучал как горный обвал.
    Роунт повернулся ко мне и понизил свой грохочущий бас до рокота:
    — Два медных. Йоты. Не пенни. Можешь ехать в фургоне, если там будет место. Можешь в нем спать ночью, если хочешь. Вечером ешь с нами. В обед только хлеб. Если фургон застрянет, помогаешь вытаскивать.
    Еще одна пауза — Роунт заорал на работников. Три фургона сейчас набивали товарами для торговли, а четвертый оказался до боли знакомым: один из тех самых домов на колесах, в каких я провел большую часть детства. Жена Роунта, Рета, сидела перед фургоном. На ее лице суровость при взгляде на работников сменялась улыбкой, когда она обращалась к девушке, стоящей рядом.
    Я решил, что девушка такая же пассажирка, как и я. Она была моего возраста, возможно, на год старше, но в этот период жизни год значит много. У таль есть поговорка о детях наших лет: «Мальчики растут, а девочки вырастают».
    Девушка была одета практично для дальней дороги: в штаны и рубашку — и достаточно юна, чтобы это не казалось неприличным. Судя по ее поведению, будь она еще на год старше, мне бы пришлось смотреть на нее как на женщину. Как бы там ни было, в разговоре с Ретой девушка легко перескакивала от благовоспитанного изящества к детской радости. У нее были длинные темные волосы и…
    Короче говоря, она была красива. Прошло так много времени с тех пор, как я видел хоть что-нибудь красивое.
    Роунт проследил за моим взглядом и продолжил:
    — Все помогают устраивать лагерь на ночь. Все по очереди караулят. Уснешь на страже — останешься там. Ешь с нами то, что приготовит моя жена. Жалуешься — останешься там. Идешь слишком медленно — останешься там. Побеспокоишь девушку… — Он пробежался рукой по бороде. — Плохое случится.
    Надеясь повернуть его мысли в нужном направлении, я заговорил:
    — Когда закончат грузить фургоны?
    — Через два часа, — сказал он с мрачной уверенностью, словно вызывая работников поспорить с ним.
    Один из работников выпрямился на телеге, прикрыл глаза рукой и крикнул, перекрывая шум лошадей, фургонов и людей, заполнявших площадь:
    — Не дай ему запугать тебя, малыш. Он вполне приличный человек, хоть и ворчун.
    Роунт ткнул жестким пальцем, и человек вернулся к работе.
    Убеждать меня было не нужно. Человеку, путешествующему с женой, обычно можно доверять. Кроме того, цена выглядела справедливой и караван уходил сегодня. Я вытащил пару йот из кошелька и протянул их Роунту.
    Тот повернулся ко мне.
    — Два часа. — Он поднял два толстых пальца, чтобы подтвердить свои слова. — Опоздал — останешься здесь.
    Я торжественно кивнул:
    — Риеуза, ту киалус А'иша туа. (Спасибо тебе, что приблизил меня к моей семье.)
    Огромные косматые брови Роунта взлетели вверх. Он быстро взял себя в руки и кивнул, почти поклонился. Я оглядел площадь, пытаясь определить направление.
    — Человек, полный сюрпризов.
    Я обернулся и увидел рабочего, который кричал мне с телеги.
    Он протянул руку:
    — Деррик.
    Я неловко пожал его руку. Прошло столько времени с тех пор, как я говорил с кем-нибудь, что теперь чувствовал себя странно и нерешительно.
    — Квоут.
    Деррик закинул руки за спину и потянулся, поморщившись, — белокурый и высокий, на полторы головы выше меня. На вид ему было около двадцати.
    — Эк ты Роунта повернул. Где научился говорить на сиару?
    — Меня один арканист немного учил, — объяснил я, глядя, как Роунт подошел к жене поговорить.
    Темноволосая девушка посмотрела в мою сторону и улыбнулась. Я отвернулся, не зная, как себя вести.
    Парень пожал плечами:
    — Давай беги за вещами. Роунт только рычит, а злится редко, но, когда фургоны загрузят, он ждать не будет.
    Я кивнул, хотя никаких вещей у меня не имелось. Зато мне надо было сделать несколько покупок. Люди говорят, что в Тарбеане можно найти все, если у тебя достаточно денег. По большому счету они правы.

    Я спустился по ступенькам в подвал Траписа. Странно было проделывать этот путь в башмаках, не чувствуя холодной сырости камня под ногами.
    Пока я шел по короткому коридору, из внутренних комнат появился мальчик в лохмотьях, сжимающий маленькое зимнее яблочко. Он резко затормозил, увидев меня, потом подозрительно сощурился. Глядя в пол, мальчишка грубо протиснулся мимо меня.
    Даже не поняв, что делаю, я оттолкнул его руку от своего кошелька и повернулся к нему, слишком ошарашенный для слов. Мальчишка бросился наружу, оставив меня в смущении и тревоге: мы никогда не крали друг у друга. Снаружи, на улицах, каждый был сам за себя, но подвал Траписа для нас приближался к святилищу, к церкви. Никто из нас не рискнул бы нарушить святость сего места.
    Я прошел последние метры до главной комнаты и с облегчением увидел, что все остальное выглядит как обычно. Траписа я не увидел — возможно, он собирал милостыню на детей. Все шесть коек были заняты, и еще больше детей лежали на полу. Несколько потрепанных мальчишек толпились около объемистой корзины на столе, хватая зимние яблоки. Они повернулись и уставились на меня, на лицах проступила злость.
    Тогда меня осенило: никто из них меня не узнал. Чистый и хорошо одетый, я выглядел как домашний мальчик, случайно забредший сюда. Я не подходил этому месту.
    Тут вошел Трапис, неся под мышкой одной руки несколько плоских буханок хлеба и вопящего ребенка под мышкой другой руки.
    — Ари, — позвал он одного из мальчиков у корзины, — иди помоги. У нас новая гостья, и ей нужно переодеться.
    Мальчик поспешно взял ребенка из рук Траписа. Тот положил хлеб на стол рядом с корзиной, и глаза всех детей обратились к буханкам. Мне стало плохо: Трапис даже не посмотрел на меня. А вдруг не узнал? Что, если он скажет мне уходить? Я не знал, смогу ли пережить это, и потихоньку попятился к двери.
    Трапис поочередно указывал на детей пальцем:
    — Дайте-ка подумать. Давид, ты выльешь и вымоешь бочку для питья. Что-то она засаливается. Когда он закончит, ты, Натан, наполнишь ее из насоса.
    — Можно мне взять две порции? — спросил Натан. — Мне нужно для брата.
    — Твой брат сам может прийти за своим хлебом, — мягко сказал Трапис, затем, что-то почуяв, пригляделся к мальчику внимательнее. — Он болен?
    Натан кивнул, глядя в пол.
    Трапис положил руку ему на плечо:
    — Приведи его сюда. Мы за ним присмотрим.
    — Это нога, — выпалил Натан, кажется, готовый разреветься. — Она вся горячая, и он не может идти!
    Трапис кивнул и махнул следующему ребенку:
    — Джен, ты помогаешь Натану привести его брата.
    Дети поспешили наружу.
    — Тэм, раз Натан ушел, то ты носишь воду вместо него.
    — Квоут, ты бежишь за мылом. — Он протянул мне полпенни. — Иди к Марне в Стиральню. Если скажешь, для кого мыло, получишь больше.
    Я проглотил комок в горле: он меня узнал! Не могу описать, какое облегчение я испытал. Трапис был для меня почти как семья. Мысль о том, что он может меня не узнать, вызывала ужас.
    — У меня нет времени бежать туда, Трапис, — нерешительно сказал я. — Я уезжаю. Во внутренние земли, в Имре.
    — Правда? — спросил он, затем помолчал и оглядел меня еще раз, повнимательнее. — Ну да, похоже, уезжаешь.
    Конечно же. Трапис никогда не видел одежды, только ребенка внутри ее.
    — Я задержался, чтобы рассказать, где мои вещи. Над свечной мастерской есть место, где встречаются три крыши. Там лежит немного вещей: одеяло, бутылка. Мне они больше не понадобятся. Это хорошее место для сна, если кому-нибудь нужно, там сухо и никого не бывает… — Я умолк.
    — Это очень добросердечно с твоей стороны. Я пошлю туда одного из мальчиков, — сказал Трапис. — Иди сюда. — Он подошел ко мне и заключил в неловкие объятия; его борода щекотала мне лицо. — Я всегда рад видеть, когда кто-то из вас выбирается, — тихо сказал он. — Знаю, у тебя все будет хорошо. Но ты всегда можешь вернуться сюда, если понадобится.
    Одна из девочек на койке начала ворочаться и стонать. Трапис отпустил меня и вернулся посмотреть.
    — Что-что, — сказал он, спеша к ней. Его босые ноги шлепали по каменному полу. — Что-что. Тс-тс.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
    МОРЕ ЗВЕЗД

    Я вернулся на Площадь гуртовщиков с дорожной сумкой на плече. В ней лежала смена одежды, буханка дорожного хлеба, немного вяленого мяса, мех с водой, иголка с ниткой, кремень и огниво, перья и чернила. Короче, все, что разумный человек берет с собой в дорогу.
    Однако самым удачным моим приобретением стал темно-синий плащ, который я купил у старьевщика всего за три йоты. Плащ был теплый, чистый и, если чутье меня не подводило, имел всего одного владельца.
    Вот что хочу сказать: в дороге хороший плащ стоит гораздо больше, чем все остальные пожитки, вместе взятые. Если вам негде спать, он может служить и кроватью, и одеялом. Он спасет вашу спину от дождя, а глаза — от солнца. Под ним можно спрятать любое нужное вам оружие, если вы умны и ловки.
    В любом случае, остаются еще две причины рекомендовать плащ. Во-первых, мало что производит на людей такое впечатление, как хорошо сидящий плащ, который развевается вокруг вашей фигуры. А во-вторых, в хороших плащах есть множество маленьких кармашков, к которым я питаю необъяснимую и неодолимую страсть.
    Как я уже сказал, плащ был хорош, и в нем обнаружилось несколько кармашков. Порывшись в них, я нашел бечевку и воск, немного сушеных яблок, трутницу, стеклянный шарик в маленьком кожаном мешочке, узелок с солью, изогнутую иглу и нитку из кишок.
    Я постарался потратить все накопленные монеты Содружества, оставив на дорогу сильдийские деньги. Пенни ходили здесь, в Тарбеане, но сильдийские монеты хорошо принимались во всех четырех сторонах, куда бы вас ни занесло.
    Когда я подошел к каравану, завершались последние приготовления. Роунт встревоженным зверем носился вокруг фургонов, проверяя все снова и снова. Рета присматривала за работниками, суровым взглядом и метким словцом отмечая все, что, на ее взгляд, делалось плохо. На меня, к моей радости, не обращали внимания, пока мы не направились к выезду из города и — к Университету.

    Километры текли прочь, и словно огромная тяжесть скатывалась с меня. Я наслаждался ощущением земли под подошвами башмаков, ароматом воздуха, тихим шелестом ветра, волнующего озимую пшеницу на нолях. Вдруг я обнаружил, что улыбаюсь без всякой причины — просто от счастья. Мы, руэ, не созданы для того, чтобы долго оставаться на одном месте. Я вдохнул поглубже и чуть не рассмеялся вслух.
    Пока мы ехали, я, отвыкнув от компаний, держался сам по себе. Роунт и охранники охотно оставили меня в покое. Деррик иногда перекидывался со мной парой шуток, но, по его мнению, я был чересчур скрытным.
    Оставалась только пассажирка, Денна. До конца первого дневного перегона мы почти не разговаривали. Я ехал с одним из охранников, рассеянно обдирая кору с ивового прутика. Пальцы работали, а сам я тем временем изучал профиль девушки, восхищаясь линией подбородка, изгибом шеи, плавно переходящим к плечу. Почему она путешествует одна и куда направляется? Пока я так размышлял, Денна повернулась, поймав меня за разглядыванием.
    — Пенни за твою мысль, — предложила она, убирая выбившуюся прядь.
    — Я все думаю, что ты здесь делаешь, — ответил я почти честно.
    Улыбнувшись, она удержала мой взгляд:
    — Лжец.
    Я воспользовался старым сценическим трюком, чтобы не покраснеть, изобразил самое беззаботное пожатие плечами, какое только мог, и опустил взгляд на ивовый прутик. Через несколько минут я услышал, как Денна снова беседует с Ретой, и с удивлением обнаружил, что огорчен этим.
    На ночь был разбит лагерь и уже готовился ужин, а я слонялся вокруг фургона, изучая узлы, которыми Роунт привязывал поклажу. Услышав за спиной шаги, я обернулся и увидел, что ко мне идет Денна. В животе у меня все перевернулось, и я сделал короткий резкий вдох, чтобы успокоиться.
    Она остановилась метрах в четырех от меня:
    — Ты уже додумался?
    — Прости, что?
    — Почему я здесь. — Денна мягко улыбнулась. — Меня это всю жизнь мучает, знаешь ли. Я подумала, вдруг у тебя есть какие-то идеи… — Она адресовала мне застенчивый, полный надежды взгляд.
    Я покачал головой, слишком сбитый с толку, чтобы уловить юмор.
    — Я только предположил, что ты куда-то едешь.
    Она серьезно кивнула:
    — Я додумалась ровно до того же. — Она помолчала, оглядывая круг, очерченный горизонтом. Ветер поймал ее волосы и она откинула их назад. — А вдруг ты знаешь, куда я еду?
    Я почувствовал, как мое лицо заливает улыбка. Ощущение было странное. Я совсем отвык улыбаться.
    — А ты знаешь?
    — У меня есть некоторые подозрения. Прямо сейчас, наверное, в Анилен. — Она перекатилась с пятки на носок. — Но иногда я уже ошибалась.
    Над нашей беседой повисла тишина. Денна смотрела на руки, рассеянно вертя на пальце кольцо. Я приметил блеск серебра и бледно-голубой камень. Внезапно она уронила руки и взглянула на меня:
    — А ты куда едешь?
    — В Университет.
    Она изогнула бровь, став лет на десять старше:
    — Так уверенно, — и снова помолодела. — Как себя чувствуешь, когда знаешь, куда едешь?
    Я не смог придумать ответ, но от этой необходимости меня избавила Рета, позвавшая нас ужинать. Мы с Денной пошли к костру вместе.

    Начало следующего дня прошло в коротком неловком ухаживании. Кипя от нетерпения, но не желая выглядеть нетерпеливым, я совершал медленный танец вокруг Денны, пока не нашел какой-то предлог, чтобы побыть с ней.
    Денна же вела себя совершенно непринужденно. Мы провели остаток дня как давние друзья, шутя и обмениваясь байками. Я указывал на различные типы облаков и объяснял, какую они обещают погоду. Она придумывала названия формам, которые принимали облака: роза, арфа, водопад.
    Так прошел день. Позже, когда вытягивали жребии на очередность стражи, мы с Денной вытянули первые две смены. Не сговариваясь, мы провели эти четыре часа вместе. Мы сидели рядышком у огня, разговаривая тихо-тихо, чтобы не разбудить остальных, и едва ли следили за чем-нибудь, кроме друг друга.
    Третий день прошел почти так же. Мы прекрасно проводили время, разглядывая окрестности и болтая, что в голову взбредет. На ночь караван остановился в придорожном трактире, где Рета купила корм для лошадей и немного других припасов.
    Рета рано удалилась вместе с мужем спать, сказав каждому, что договорилась с трактирщиком об ужине и постелях. Первое оказалось совсем неплохим: добрая ветчина и картофельный суп, свежий хлеб и масло. Второе размещалось в стойлах, но все же было намного лучше того, к чему я привык в Тарбеане.
    Общий зал пропах потом, дымом и пролитым пивом. Я обрадовался, когда Денна спросила, не хочу ли я прогуляться. Снаружи стояла теплая тишина безветренной весенней ночи. Мы болтали, неторопливо бредя по лесу позади трактира, и через некоторое время вышли на широкую прогалину у пруда.
    У самой воды высились два путевика, их поверхность серебрилась на черном фоне вод и неба. Один камень стоял вертикально — перст, указующий в небо. Другой лежал на земле, вдаваясь в воду, как короткий каменный пирс.
    Даже слабое дуновение ветерка не тревожило поверхность воды. Так что когда мы забрались на упавший камень, звезды оказались и вверху и внизу — словно сидишь посреди звездного моря.
    Мы проговорили много часов, до глубокой ночи. Никто из нас не упоминал о своем прошлом. Я чувствовал, что есть темы, на которые Денна не хотела бы говорить. Поскольку она меня не расспрашивала, я понял: она догадалась, что и у меня полно таких тем. Вместо прошлого мы обсуждали сами себя, говорили о невероятном и фантастическом. Я показывал на небо, называя имена звезд и созвездий, а она рассказывала про них истории, каких я никогда не слышал.
    Мой взгляд то и дело возвращался к Денне. Она сидела рядом со мной, обхватив руками колени. Ее кожа светилась ярче луны, а глаза были больше неба, глубже воды, темнее ночи.
    До меня медленно начинаю доходить, что я уже невесть сколько смотрю на нее и молчу, потерявшись в своих мыслях, потерявшись в ее взгляде. Но на ее лице не было ни обиды, ни насмешки: Денна словно изучала мои черты, она как будто ждала чего-то.
    Я хотел взять ее за руку. Хотел провести пальцами по ее щеке. Хотел сказать ей, что она — первое прекрасное существо, которое я вижу за три года. Что от одного взгляда на то, как она зевает, прикрываясь тыльной стороной ладони, у меня перехватывает дыхание. Признаться ей, что иногда в дивном звучании ее голоса теряю смысл слов. Хотел сказать, что если она будет рядом, то со мной никогда больше не случится ничего плохого.
    В этот зачарованный миг я чуть не спросил ее — я чувствовал, как вопрос закипает в моей груди. Помню, как уже набрал воздуху и вдруг заколебался: что я могу сказать? «Пойдем со мной»? «Останься со мной»? «Пойдем в Университет»? Нет. Внезапная уверенность сжала мою грудь, словно холодный кулак. О чем я могу просить ее? Что я могу ей предложить? Ничего. Все, что бы я ни сказал, прозвучало бы глупо — детская фантазия, не более.
    Я закрыл рот и перевел взгляд на воду. В нескольких сантиметрах от меня Денна сделала то же самое. Я чувствовал тепло ее тела. От нее веяло дорожной пылью, и медом, и тем запахом, который появляется в воздухе перед сильным летним дождем.
    Мы оба молчали. Я закрыл глаза: ее близость была самой сладким и острым ощущением в моей жизни.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
    ТОЛЬКО ПРЕДСТОЯЛО УЗНАТЬ

    На следующее утро, едва продрав глаза после двух часов сна, я пристроился в одном из фургонов и продремал все утро. Был почти полдень, когда я понял, что ночью в трактире мы взяли еще одного пассажира.
    Его звали Джосн, и он заплатил Роунту за проезд до Анилена. У него были простые манеры и честная улыбка. Он казался хорошим, искренним человеком. Но мне он не понравился.
    Причина была проста: Джосн провел целый день рядом с Денной. Безмерно ей льстил и шутливо предлагал стать одной из его жен. По ней вовсе не заметно было, что мы засиделись вчера допоздна, — выглядела она так же прекрасно и свежо, как всегда.
    В результате я целый день мучился злостью и ревностью, хотя делал вид, что мне все равно. Слишком гордый, чтобы присоединиться к их разговору, я коротал время в одиночестве. Я провел день в угрюмых размышлениях, стараясь игнорировать звук его голоса и то и дело вспоминая, как была хороша Денна прошлой ночью, когда луна отражалась в воде за ее спиной.

    Тем вечером, после того как все устроятся на ночлег, я планировал позвать Денну прогуляться. Но прежде чем я успел подойти к ней, Джосн слазал в один из фургонов и принес большой черный футляр с медными застежками на боку. От его вида сердце перевернулось у меня в груди.
    Оценив радостное предвкушение попутчиков, — но не мое, — Джосн медленно расстегнул медные застежки и с напускной небрежностью вытащил свою лютню. Это оказалась лютня бродячего артиста, ее длинный изящный гриф и круглая головка были мне до боли знакомы. Уверившись во всеобщем внимании, Джосн склонил голову и стал дергать струны, делая паузы и слушая, как они звучат. Затем, удовлетворенно кивнув, заиграл.
    У него был чистый приятный тенор и ловкие пальцы. Он сыграл балладу, потом бодрую, быструю застольную песенку, потом медленную печальную песнь на языке, которого я не узнал, но заподозрил в нем иллийский. Наконец он заиграл «Лудильщика да дубильщика», и все подхватили припев. Все, кроме меня.
    Я сидел неподвижно, как камень, пальцы мои болели. Я хотел играть, а не слушать. «Хотел» — недостаточно сильное слово. Я изголодался, умирал от жажды. Без особой гордости признаюсь, что подумывал украсть его лютню и ночью сбежать.
    Джосн эффектно закончил песню, и Роунт хлопнул в ладоши пару раз, чтобы привлечь всеобщее внимание.
    — Время спать. Будете спать слишком долго…
    Деррик вмешался, мягко поддразнив:
    — «…останетесь тут». Мы знаем, мастер Роунт. Мы будем готовы выехать с рассветом.
    Джосн рассмеялся и ногой открыл футляр. Но прежде чем он успел положить туда лютню, я спросил:
    — Можно подержать секунду?
    Я изо всех сил старался убрать отчаяние из голоса, старался, чтобы в нем прозвучало только праздное любопытство.
    Я ненавидел себя за этот вопрос. Попросить подержать инструмент музыканта — почти то же самое, что попросить у мужа разрешения поцеловать его жену. Дилетантам не понять этого. Инструмент — он как друг и как возлюбленная. А посторонние люди просят потрогать и подержать его с досадной регулярностью. Все это я прекрасно знал, но не мог ничего с собой поделать.
    — Только на секунду…
    Я заметил, как Джосн слегка напрягся, не желая давать мне лютню. Но дружелюбие — такая же работа менестреля, как и музыка.
    — Конечно, — сказал он с шутливой легкостью. Я почувствовал фальшь, но для других его согласие прозвучало вполне убедительно. Джосн шагнул ко мне и протянул лютню. — Только осторожно.
    Потом он отступил на пару шагов назад и удачно изобразил, что ему все равно. Но я видел, как он стоит: слегка согнув руки, готовый броситься вперед и выхватить у меня лютню, если потребуется.
    Я повернул ее, рассматривая. Говоря объективно, в ней не было ничего особенного. Мой отец поместил бы ее лишь на одну ступеньку выше растопки для костра. Я коснулся дерева, приложил лютню к груди.
    — Она прекрасна, — сказал я тихо, не поднимая глаз. От волнения мой голос звучал хрипло.
    Она была прекрасна — самая красивая вещь, которую я видел за три года. Прекрасней, чем вид весеннего поля после трех лет жизни в зловонной помойке города. Прекрасней, чем Денна. Почти.
    Скажу честно, я был не совсем собой. Всего четыре дня назад я покинул уличную жизнь. Я перестал быть тем человеком, что рос в труппе, но еще не стал тем, о ком вы слышали в историях. Тарбеан изменил меня — я научился многим штукам, жить без которых гораздо легче.
    Но сейчас, сидя у огня, обнимая лютню, я чувствовал, как те неприглядные, жесткие мозоли в моей душе, что выросли в Тарбеане, трескаются. Они отпадали, как глиняная форма от остывшей железной отливки, оставляя после себя нечто чистое и твердое.
    Я проверил одну за одной струны. Третья оказалась слегка расстроена, и я около минуты совершенно бездумно подкручивал один из колков.
    — Эй, осторожней, не трогай их. — Джосн пытался говорить непринужденно. — Ты свернешь их с правильного строя.
    Но я его не слышал. Певец и все остальные были так же далеки от меня, как дно Сентийского моря.
    Я коснулся последней струны и подстроил ее тоже — чуть-чуть. Поставил простой аккорд и сыграл его. Он прозвенел мягко и верно. Я передвинул палец, и аккорд стал минорным — мне всегда казалось, что лютня так говорит: «грусть». Я снова передвинул пальцы, и лютня издала два аккорда, прозвеневшие один за другим. Затем, не осознавая, что делаю, я начал играть.
    Струны и пальцы чувствовали себя странно — как встретившиеся друзья, которые забыли, что их объединяло. Я играл тихо и медленно, посылая ноты не дальше круга света от костра. Пальцы и струны вели осторожную беседу, словно их танец выплетал строки безумной любви.
    Затем я ощутил, как внутри меня что-то рухнуло, и в тишину ночи полилась музыка. Мои пальцы плясали; ловкие, точные и быстрые, они ткали в круге света, созданном нашим костром, что-то паутинчатое и нежное. Музыка двигалась, как паучок, поддуваемый легким дыханием; менялась, как крутится лист, падая на землю; и звучала она как три года на тарбеанском Берегу — с пустотой внутри и болью от холода в руках.
    Не знаю, как долго я играл — могло пройти десять минут, а мог и час. Но мои пальцы отвыкли от точных движений. Они начали соскальзывать, и музыка рассыпалась на части, как сон после пробуждения.
    Я поднял глаза и увидел, что все слушают меня, затаив дыхание, совершенно неподвижно — на лицах застыло изумление. Потом все зашевелились, словно мой взгляд разорвал некое заклятие. Роунт приподнялся на стуле, два охранника повернулись друг к другу и подняли брови. Деррик смотрел на меня, словно впервые видел. Рета так и сидела, прикрыв рукой рот. Денна спрятала лицо в ладонях и тихо заплакала.
    Джосн просто стоял, как каменный истукан. В его потрясенном лице не осталось ни кровинки, словно его пырнули ножом.
    Я протянул ему лютню, не зная, благодарить или извиняться. Он молча взял ее. Мгновение спустя, так и не придумав, что бы сказать, я оставил их сидеть у костра и ушел к фургонам.
    Вот так Квоут провел свою последнюю ночь перед приходом в Университет; плащ служил ему и постелью и одеялом. Он лежал спиной к свету костра, а перед ним, будто смятая мантия, простиралась тень. Глаза его были открыты, это точно, но кто сможет сказать, будто знает, что он видел?
    Лучше посмотрим на круг света и оставим Квоута наедине с самим собой. Всякий имеет право на пару минут одиночества, когда хочет этого. И если там пролились слезы, простим его — в конце концов, он был всего лишь ребенком. Ему еще только предстояло узнать, что такое настоящее горе.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
    ПУТИ РАСХОДЯТСЯ

    Погода держалась хорошая, так что фургоны вкатились в Имре как раз перед заходом солнца. Настроение у меня было мрачное и обиженное: Денна целый день болтала в фургоне с Джосном, а я, по глупости и гордости, держался от них подальше.
    Как только фургоны встали, закипела работа. Роунт начал спорить с гладко выбритым человеком в бархатной шляпе даже раньше, чем остановил свою повозку. После первого раунда торговли десять человек начали выгружать рулоны тканей, бочонки с патокой и холщовые мешки с кофе. Рета бросала на них суровые взгляды. Джосн суетился вокруг своего багажа, опасаясь, чтобы его не повредили или не украли.
    С моим собственным багажом было проще, поскольку весь он состоял из одной только дорожной сумки. Я вытащил ее из каких-то свертков материи и отошел от фургонов. Повесив сумку на плечо, я огляделся в поисках Денны.
    Но наткнулся на Рету.
    — Ты очень помогал в дороге, — сказала она. Ее атуранский звучал гораздо лучше, чем Роунтов: почти без сиарского акцента, — Хорошо, когда человека не надо водить за ручку, пока он распрягает лошадь, — И Рета протянула мне монету.
    Я бездумно взял ее. После стольких лет попрошайничества это уже сделалось рефлексом — как отдергивать руку от огня. Только после того, как монета оказалась в моей руке, я посмотрел на нее внимательнее. Это оказалась целая медная йота, ровно половина от того, что я заплатил за проезд с ними в Имре. Когда я снова поднял голову, Рета уже шла обратно к фургонам.
    Не зная, что и думать, я подошел к Деррику, сидящему на краю лошадиной поилки. Он прикрыл глаза от вечернего солнца и посмотрел на меня.
    — Уходишь? Я уж думал, ты пристанешь к нам на время.
    Я покачал головой:
    — Рета только что дала мне йоту.
    Он кивнул:
    — Я не очень-то удивлен. Большинство людей — только мертвый груз. — Он пожал плечами. — Она оценила твою игру. Ты не думал стать менестрелем? Говорят, Имре — хорошее место для этого.
    Я свернул беседу обратно к Рете.
    — Я не хочу, чтобы Роунт злился на нее. Он, кажется, относится к деньгам весьма серьезно.
    Деррик расхохотался:
    — А она, думаешь, нет?
    — Я платил Роунту, — пояснил я. — Если бы он хотел отдать часть денег обратно, то, наверное, сделал бы это сам.
    Деррик покачал головой:
    — Это не в их привычках. Мужчина не отдает деньги.
    — Об этом я и говорю, — настаивал я. — Я не хочу, чтобы у нее были неприятности.
    Деррик замахал руками, обрывая меня.
    — Этого я сам объяснить не могу, — сказал он. — Роунт знает. Может, даже он сам ее послал. Но взрослый сильдийский мужчина не отдает деньги. Это считается женским поведением. Они даже не покупают ничего, если могут обойтись. Ты не заметил, что именно Рета торговалась за наши комнаты и еду в трактире пару ночей назад?
    Теперь, когда он об этом сказал, я вспомнил.
    — Но почему? — спросил я.
    Деррик пожал плечами:
    — Нет тут никакого «почему». Просто у них так принято. Вот потому-то сильдийские караваны — команда из мужа и жены.
    — Деррик! — послышался рокот Роунта из-за фургонов.
    Он вздохнул и встал.
    — Долг зовет, — ухмыльнулся он. — Увидимся еще.
    Я сунул йоту в карман и подумал о том, что рассказал мне Деррик. По правде говоря, моя труппа никогда не забиралась так далеко на север, чтобы попасть в Шальд. Мысль, что я не так много знаю о мире, как полагал, немного меня расстроила.
    Закинув сумку на плечо, я огляделся в последний раз, думая, что, возможно, будет лучше, если я уйду без всяких трудных прощаний. Денны нигде не было видно. Ну, пусть будет так. Я повернулся, чтобы уйти…
    …И чуть не налетел на нее. Денна улыбнулась немного застенчиво, сцепив руки за спиной. Она была прекрасна, как цветок, и совершенно этого не осознавала. У меня вдруг перехватило дыхание, я забыл о своем раздражении, своей боли — и о самом себе.
    — Ты все-таки идешь? — спросила она.
    Я кивнул.
    — Ты бы мог поехать с нами в Анилен, — предложила Денна. — Говорят, там улицы вымощены золотом. Ты бы научил Джосна играть на лютне, которую он с собой таскает. — Она улыбнулась. — Я спрашивала его, он сказал, что не против.
    Я обдумал это предложение. Половину удара сердца я был готов забросить весь свой план, просто чтобы остаться с ней чуть подольше. Но момент прошел, и я покачал головой.
    — Не делай такое лицо, — с улыбкой укорила меня Денна. — Я пробуду там некоторое время, и если что-то у тебя здесь не заладится… — Она с надеждой умолкла.
    Я не представлял, что мне делать, если у меня здесь не заладится: все надежды я возложил на Университет. Кроме того, Анилен в сотнях километров отсюда, а у меня одежда только та, что на мне. Как я найду там Денну?
    Она, похоже, прочитала мои мысли по лицу и шаловливо улыбнулась:
    — Ну, видно, мне придется искать тебя.
    Мы, руэ, путешественники. Наши жизни сотканы из встреч и расставаний с короткими яркими знакомствами в промежутках. Поэтому я знал правду, чувствовал ее, тяжело и уверенно, всем сердцем: я больше никогда не увижу Денну.
    Прежде чем я успел что-либо сказать, она беспокойно оглянулась.
    — Мне лучше идти. А ты жди меня.
    Она снова сверкнула озорной улыбкой и, отвернувшись, пошла прочь.
    — Буду ждать, — крикнул я ей вслед. — Увидимся там, где дороги сойдутся.
    Она оглянулась, помедлила секунду и наконец, махнув мне рукой, убежала в ранние вечерние сумерки.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
    ТАЛАНТЫ С МИНУСОМ

    Ночь я провел неподалеку от Имре на мягкой подстилке из вереска. На следующий день проснулся поздно, умылся в ближайшем ручье и отправился на запад, в Университет.
    Глядя вдаль, я пытался рассмотреть самое большое из университетских зданий. Из описаний Бена я знал, какое оно: гладкое, серое и квадратное, как здоровенный камень. Больше, чем четыре амбара, составленные вместе. Без окон, без украшений, с единственным входом через огромные каменные двери. Десять раз по десять тысяч книг — архивы.
    Я шел в Университет по многим причинам, но эта была сердцем и основанием всех прочих. В архивах хранились ответы, а у меня накопилось много, очень много вопросов. В первую очередь я хотел узнать истину о чандрианах и амир. Мне нужно было знать, насколько правдива история, рассказанная Скарпи.
    Там, где дорога пересекала реку Омети, высился старый Каменный мост — колоссальное древнее сооружение. Наверняка вы такие знаете: они разбросаны по всему миру и настолько старые и прочные, что стали частью пейзажа и никто уже не интересуется, кто их возводил и зачем. Этот мост выглядел особенно внушительно: более шестидесяти метров длиной и достаточно широкий, чтобы разъехались два фургона, он был перекинут через ущелье, прорезанное в скале рекой. Дойдя до гребня моста, я впервые в жизни увидел архивы, торчащие над деревьями, как огромный серовик.

    Университет находился в центре небольшого городка. По правде говоря, я не решаюсь даже назвать его городом. Он совсем не походил на Тарбеан с его кривыми улочками и мусорной вонью, куда больше напоминая захолустный городишко с широкими улицами и чистым воздухом. Между невысокими домами и лавками раскинулись лужайки и сады.
    Но поскольку городок вырос, чтобы обслуживать нужды Университета, внимательный наблюдатель мог заметить небольшие отличия в предлагаемых товарах и услугах. Были здесь две стеклодувные мастерские, три аптеки широкого профиля, две переплетные мастерские, четыре книжные лавки, два борделя и невероятное количество трактиров. На двери одного из них красовалась большая деревянная табличка, гласящая: «Никакой симпатии!» Мне стало любопытно, что думают о таком предупреждении посетители-неарканисты.
    Сам Университет состоял примерно из пятнадцати зданий, мало походивших друг на друга. «Гнезда» имели круглый центр, от которого расходились восемь крыльев, так что выглядели они как роза ветров. «Пустоты» были простыми и квадратными, с витражами в окнах, изображающими Теккама в классической ситуации: босой, он стоял у входа в свою пещеру и что-то вещал группе учеников. Главное здание нельзя было перепутать ни с каким другим — оно занимало около шести тысяч квадратных метров и выглядело так, словно его сложили и склеили из нескольких меньших, плохо сочетающихся построек.
    Когда я подошел к архивам, их серая ровная поверхность без окон снова напомнила мне огромный серовик. Было трудно поверить, что после долгих лет ожидания я наконец-то здесь. Обогнув здание, я нашел вход — пару массивных, широко распахнутых каменных дверей. На них виднелись слова, выбитые на камне: «Ворфелан Рхината Морие». Я не узнал язык: это был не сиару… может быть, иллийский или темийский. Еще один вопрос, на который нужен ответ.
    За каменными дверями обнаружился маленький тамбур с деревянными дверями обычного размера, ведущими внутрь. Потянув их на себя, я почувствовал дуновение прохладного сухого воздуха. Стены, сложенные из простого серого камня, озарял ровный красноватый свет симпатических ламп. В вестибюле стоял большой деревянный стол, а на нем громоздились несколько больших, бухгалтерского вида, книг.
    За столом сидел юноша, на вид чистокровный сильдиец — с характерным смугло-красноватым цветом лица, темными глазами и волосами.
    — Разрешите вам помочь, — сказал он, его голос звучал хрипло от режущей ухо картавости, которую дает сиарский акцент.
    — Я пришел в архивы, — тупо сказал я. В животе у меня словно бабочки плясали, а ладони взмокли.
    Он оглядел меня, явно удивляясь моему возрасту:
    — Вы студент?
    — Скоро буду, — сказал я. — Я еще не прошел экзамены.
    — Сначала вам нужно это сделать, — серьезно сказал он, — Я не могу пустить никого, если его нет в книге.
    Он указал на тома на столе перед ним.
    Бабочки умерли. Я не скрывал разочарования.
    — Нельзя ли мне только зайти на пару минут? Я прошел чудовищно длинный путь…
    Я посмотрел на две пары дверей, ведущих из зала; надпись на одной гласила: «Книги», на другой: «Хранилище». Маленькая дверь позади стола была подписана: «Только хранисты».
    Лицо юноши немного смягчилось.
    — Я не могу. Будут неприятности, — Он снова оглядел меня. — Ты действительно собираешься проходить экзамены?
    Скепсис в его голосе слышался даже сквозь сильный акцент.
    Я кивнул.
    — Просто сюда я пришел первым делом, — объяснил я, оглядывая комнату, буравя взглядом закрытые двери и пытаясь придумать, как убедить его впустить меня.
    Он заговорил прежде, чем мне в голову что-нибудь пришло:
    — Если ты хочешь успеть на экзамены, тебе надо поспешить. Сегодня последний день. Иногда они не сидят даже до полудня.
    Мое сердце гулко забилось — я-то думал, они работают целый день.
    — Где они?
    — В пустотах. — Он указал на наружную дверь. — Вниз, потом налево. Короткое здание с… цветными окнами. Два больших… дерева перед ним. — Он помолчал. — Клен? Это название дерева?
    Кивнув, я выскочил наружу и побежал по дороге.

    Двумя часами позже, борясь с тошнотой в желудке, я взобрался на сцену пустого театра в пустотах. Помещение было совершенно темным, за исключением широкого круга света, охватывавшего стол магистров. Пройдя вперед, я встал на краю светового круга и стал ждать. Девять магистров неспешно закончили беседу и повернулись ко мне.
    Огромный стол в форме полумесяца был поднят на возвышение, так что, даже сидя, магистры смотрели на меня сверху вниз. Выглядели они весьма серьезными людьми — в возрасте от зрелости до седой старины.
    Повисла долгая тишина. Наконец человек, сидевший в центре полумесяца, сделал мне знак. Я предположил, что это ректор.
    — Подойди ближе, чтобы мы могли видеть тебя. Вот так хорошо. Здравствуй. Как тебя зовут, мальчик?
    — Квоут, сэр.
    — И зачем ты здесь?
    — Я хочу учиться в Университете, — сказал я, посмотрев ему в глаза, — хочу быть арканистом.
    Потом оглядел всех по очереди: некоторые развеселились, но никто особенно не удивился.
    — Понимаешь ли ты, — произнес ректор, — что Университет нужен для продолжения образования? А не для его начала?
    — Да, ректор. Я знаю.
    — Очень хорошо, — ответил он. — Могу я посмотреть на твое рекомендательное письмо?
    Я не колебался:
    — Боюсь, у меня его нет, сэр. Оно совершенно необходимо?
    — Обычно у поступающих есть поручитель, — пояснил он. — Желательно, арканист. Эти письма рассказывают нам, что вы уже знаете, в чем вы сильны, а в чем слабы.
    — Арканиста, у которого я учился, звали Абенти, сэр. Но он не давал мне рекомендательного письма. Могу я вам сам все рассказать?
    Ректор сурово покачал головой:
    — К несчастью, у нас нет способа установить, учился ли ты у арканиста, без каких-либо доказательств. Есть у тебя что-нибудь, что могло бы подтвердить твой рассказ? Например, переписка или какая-нибудь запись?
    — Он подарил мне книгу перед тем, как наши пути разошлись, сэр. И написал в ней посвящение для меня, а также свое имя.
    Ректор улыбнулся:
    — Это подойдет. Книга у тебя с собой?
    — Нет. — Я подпустил в голос искренней горечи. — Мне пришлось заложить ее в Тарбеане.
    Сидящий слева от ректора магистр риторики Хемме издал на это негодующее фырканье, принесшее ему раздраженный взгляд ректора.
    — Пойдем, Эрма, — сказал Хемме, хлопнув по столу ладонью. — Мальчик явно лжет. У меня есть важные дела на сегодняшний день.
    Ректор бросил на него чрезвычайно раздраженный взгляд:
    — Я не давал тебе разрешения говорить, магистр Хемме. — Они уставились друг на друга и смотрели, пока Хемме наконец не нахмурился и не отвернулся.
    Ректор снова повернулся было ко мне, но уловил какое-то движение от одного из других магистров.
    — Да, магистр Лоррен?
    Высокий тощий магистр без всякого выражения посмотрел на меня:
    — Как называлась книга?
    — «Риторика и логика», сэр.
    — И где ты ее заложил?
    — В «Разорванном переплете» на Приморской площади.
    Лоррен повернулся к ректору:
    — Я еду завтра в Тарбеан за материалами для наступающей четверти. Если книга там, я привезу ее. Тогда можно будет уладить дело о заявке мальчика.
    Ректор чуть кивнул:
    — Спасибо, магистр Лоррен. — Он откинулся в кресле и сложил руки перед собой. — Очень хорошо. Что бы рассказало нам письмо Абенти, если бы он его написал?
    Я набрал побольше воздуха:
    — Оно бы рассказало, что я знаю наизусть первые девяносто симпатических заклятий. Что я могу делать двойную перегонку, титровать, кальцинировать, возгонять и осаждать растворы. А также, что я сведущ в истории, споре, медицине и геометрии.
    Ректор прикладывал все усилия, чтобы не улыбнуться.
    — Приличный список. Ты уверен, что не упустил чего-нибудь?
    Я промолчал.
    — Возможно, он также упомянул бы о моем возрасте, сэр.
    — И сколько же тебе лет, мальчик?
    — Квоут, сэр.
    Улыбка расплылась по лицу ректора:
    — Квоут.
    — Пятнадцать, сэр.
    Среди магистров послышался шорох, все они сделали какое-нибудь маленькое движение: обменялись взглядами, подняли брови, покачали головами. Хемме закатил глаза.
    Только ректор не шевельнулся.
    — А как бы он упомянул о твоем возрасте?
    Я позволил себе чуть — на тонкую серебряную монетку — улыбнуться:
    — Он бы убеждал вас не обращать на это внимания.
    Наступила пауза — не дольше вдоха. Потом ректор глубоко вздохнул и откинулся в кресле.
    — Хорошо. У нас будет к тебе несколько вопросов. Начнете, магистр Брандье? — Он сделал жест в сторону одного из концов полукруглого стола.
    Я повернулся к Брандье, тучному и лысоватому магистру арифметики.
    — Сколько гран в тринадцати унциях?
    — Шесть тысяч двести сорок, — немедленно ответил я.
    Он слегка поднял брови.
    — Если у меня есть пятьдесят серебряных талантов и я перевожу их в винтийскую монету, а потом обратно, сколько я получу, если сильдийцы всякий раз берут по четыре процента?
    Я начал сложный перевод валют, потом улыбнулся, поняв, что он не нужен.
    — Сорок шесть талантов и восемь драбов, если обмен честный. Сорок шесть ровно, если нет.
    Он снова кивнул, глядя на меня еще более пристально.
    — У тебя есть треугольник, — медленно сказал он. — Одна сторона — семь метров, другая три с половиной метра. Один угол — шестьдесят градусов. Какой длины третья сторона?
    — Угол между этими двумя сторонами?
    Он кивнул. Я закрыл глаза на длину половины вдоха, затем открыл снова.
    — Шесть метров шесть сантиметров. Почти ровно.
    Он издал звук наподобие «хммпф» и сказал удивленно:
    — Вполне хорошо. Магистр Арвил?
    Арвил задал свой вопрос прежде, чем я успел к нему повернуться.
    — Каковы лекарственные свойства чемерицы?
    — Противовоспалительное, антисептическое, слабое успокоительное, слабое болеутоляющее. Кровоочистительное, — сказал я, глядя на старичка в очках, похожего на доброго дедушку. — Токсична, если принимать сверх меры. Опасна для женщин, носящих ребенка.
    — Опиши строение кисти руки.
    Я назвал все двадцать семь костей, по алфавиту. Затем все мышцы, от самой большой до самой маленькой. Перечислял их быстро и четко, показывая местоположение на кисти собственной руки.
    Скорость и точность моих ответов произвела впечатление на магистров. Некоторые старались это скрыть, другие выказывали явное удивление. По правде говоря, мне было необходимо такое впечатление. Из давних разговоров с Беном я знал, что для поступления в Университет нужны деньги или мозги. Чем больше у тебя одного, тем меньше требуется другого.
    Так что я сплутовал: пробрался в пустоты через заднюю дверь, изобразив мальчика на побегушках. Затем открыл отмычкой два замка и провел больше часа, наблюдая за опросом других соискателей. Я услышал сотни вопросов и тысячи ответов.
    Также я услышал, насколько высока плата для других студентов. Самая низкая составляла четыре таланта и шесть йот, но в основном получалось раза в два больше. Одному студенту назначили за обучение тридцать талантов. Для меня проще было достать луну с неба, чем такие деньги.
    У меня в кармане лежали две медные йоты, и я не видел ни одного способа раздобыть хоть на ломаный пенни больше. Так что мне было необходимо произвести впечатление на магистров. И даже больше — я обязан был смутить их своим умом и знаниями, ослепить.
    Я закончил перечислять мышцы руки и принялся за связки, но тут Арвил махнул рукой и задал следующий вопрос:
    — При каких условиях ты бы пустил кровь пациенту?
    Вопрос меня озадачил.
    — Ну, если бы я хотел, чтобы он умер… — с сомнением ответил я.
    Арвил кивнул, больше самому себе, чем мне.
    — Магистр Лоррен?
    Магистр Лоррен был бледен и казался неестественно высоким, даже когда сидел.
    — Кто был первым провозглашенным королем Тарвинтаса?
    — Посмертно? Фейда Калантис. Иначе — его брат Джарвис.
    — Почему рухнула Атуранская империя?
    Я умолк, застигнутый врасплох масштабом вопроса, — столь обширной темы при мне еще не давали ни одному студенту.
    — Ну, сэр, — произнес я медленно, чтобы дать себе секунду-другую на раздумье, — частично потому, что лорд Нальто был самовлюбленным болваном, неспособным управлять. Частично из-за усиления церкви, упразднившей орден амир, который составлял изрядную часть сил Атура. Частично потому, что войска сражались в трех завоевательных войнах одновременно, а высокие налоги приводили к восстаниям в землях, уже принадлежащих империи.
    Я наблюдал за лицом магистра, надеясь, что он даст какой-нибудь знак, когда услышит достаточно.
    — Также атуранцы обесценили свою валюту, подорвали универсальность железного закона и восстановили против себя адем. — Я пожал плечами. — Но конечно, все гораздо сложнее, чем я рассказал.
    Выражение лица магистра Лоррена не изменилось, но он кивнул.
    — Кто был величайшим из людей, когда-либо живших на свете?
    Еще один новый вопрос. Я подумал минуту:
    — Иллиен.
    Магистр Лоррен не изменился в лице, но моргнул.
    — Магистр Мандраг?
    Мандраг был чисто выбрит и гладколиц и, казалось, состоял из одних суставов и костей. Его руки пестрели пятнами полусотни различных цветов.
    — Если тебе понадобится фосфор, где ты его возьмешь?
    Его тон прозвучал так похоже на Абенти, что я на мгновение забылся и брякнул, не подумав:
    — У аптекаря?
    Один из магистров на другой стороне стола хмыкнул, и я прикусил свой слишком быстрый язык.
    Он чуть улыбнулся, и я тихонько выдохнул.
    — Уберем доступ к аптекарю.
    — Я могу выпарить его из мочи, — быстро ответил я. — Если у меня будет печь и достаточно времени.
    — Сколько тебе потребуется, чтобы получить две унции чистого?
    Он рассеянно щелкнул суставами пальцев.
    Опять новый вопрос. Я замолчал, размышляя.
    — По крайней мере сто пятьдесят литров, магистр Мандраг, в зависимости от качества материала.
    Повисла долгая пауза, магистр продолжал щелкать суставами.
    — Какие три самых важных правила химика?
    Это я знал от Бена:
    — Маркируй четко. Отмеряй дважды. Не ешь на рабочем месте.
    Он кивнул все с той же слабой улыбкой.
    — Магистр Килвин?
    Килвин был сильдийцем, его крепкие плечи и черная щетинистая борода напомнили мне медведя.
    — Ладно, — буркнул он, растопыривая перед собой толстые пальцы. — Как ты сделаешь вечно горящую лампу?
    Каждый из восьми магистров произвел негодующий звук или жест.
    — Что? — огрызнулся Килвин, раздраженно зыркнув на них. — Это мой вопрос. Моя очередь спрашивать. — Он снова обратил все внимание на меня. — Ну? Как ты ее сделаешь?
    — Возможно, — сказал я медленно, — я бы начал с маятника какого-нибудь рода. Затем я бы связал его с…
    — Краэм. Нет. Не так, — прорычал Килвин, бухая кулаком по столу при каждом слове. Каждый удар сопровождался очередью вспышек красноватого света, исходящего от его руки. — Никакой симпатии. Я хочу не вечно светящую лампу. Я хочу вечно горящую.
    Он снова посмотрел на меня, оскалив зубы, словно собирался съесть.
    — Литиевая соль? — брякнул я не подумав, затем дал задний ход: — Нет, натриевое масло, которое горит в закрытом… нет, проклятье, — пробормотал я и умолк.
    Другие соискатели не сталкивались с подобными вопросами.
    Магистр оборвал меня коротким взмахом руки:
    — Достаточно. Поговорим позже. Элкса Дал.
    Мгновение ушло у меня на то, чтобы вспомнить: Элкса Дал — следующий магистр. Я повернулся к нему. Он выглядел как архетипический злой колдун, непременный участник столь многих дурных атуранских пьес: холодные темные глаза, худое лицо, короткая черная бородка. Несмотря на все это, смотрел он вполне дружелюбно.
    — Назови слова первого параллельного кинетического связывания?
    Я бойко назвал. Он, кажется, не удивился.
    — Какое заклятие использовал магистр Килвин минуту назад?
    — Конденсаторно-кинетическое свечение.
    — Каков синодический период?
    Я недоуменно посмотрел на него:
    — Луны? — Вопрос несколько выбивался из ряда.
    Он кивнул.
    — Семьдесят два с третью дня, сэр. Плюс-минус.
    Он пожал плечами и скривил рот в улыбке, словно ожидал поймать меня последним вопросом.
    — Магистр Хемме?
    Хемме поглядел на меня поверх сложенных лесенкой пальцев.
    — Сколько ртути понадобится, чтобы восстановить два гила белой серы? — спросил он презрительно, словно я уже дал неправильный ответ.
    За час молчаливого наблюдения я узнал многое. В частности, что магистр Хемме — главная и непревзойденная шельма в этой компании. Он приходил в восторг от затруднений студента и изо всех сил старался найти повод придраться и выбить почву из-под ног. Особую страсть он питал к вопросам с подвохом.
    К счастью, я видел, как он испытывал этим вопросом другого студента. Видите ли, белую серу нельзя восстановить ртутью.
    — Ну… — протянул я, притворяясь, что обдумываю вопрос. На секунду гнусная улыбка Хемме стала шире. — Если вы имеете в виду красную серу, то около сорока одной унции, сэр.
    Я коротко улыбнулся ему. Широко, во все зубы.
    — Назови девять главных логических ошибок, — рявкнул он.
    — Упрощение. Обобщение. Замкнутость на себя. Редукция. Аналогия. Ложная причинность. Смысловая игра. Нерелевантность аргументов…
    Я замолчал, не в силах вспомнить формальное название последнего. Мы с Беном называли его Нальт, по императору Нальто. Меня ужасно раздражало, что я не могу вспомнить слово, хотя читал его в «Риторике и логике» всего несколько дней назад.
    Мое раздражение, очевидно, отразилось на лице. Хемме впился в меня глазами, когда я умолк, и ехидно вопросил:
    — Ну же, неужели ты не знаешь всего на свете? — и откинулся в кресле, совершенно удовлетворенный.
    — Я бы не пришел сюда, если бы не считал, что мне еще есть чему учиться, — резко ответил я, не успев поймать себя за язык.
    Килвин по другую сторону стола басовито хохотнул.
    Хемме открыл было рот, но ректор заткнул его взглядом, прежде чем тот успел что-либо сказать.
    — Итак, — начал ректор, — я думаю…
    — Я тоже хочу задать несколько вопросов, — произнес человек справа от ректора. Он говорил с акцентом, которого я не смог распознать, — возможно, его голос давал особенный призвук. Когда он заговорил, все за столом пошевелились и застыли, как листья, чуть тронутые ветром.
    — Магистр имен, — сказал ректор с равными долями почтения и тревоги.
    Элодин был младше остальных по меньшей мере на десяток лет. Чисто выбритый, с глубокими глазами, среднего роста, среднего сложения — в нем не было ничего особенного, кроме того, как он сидел за столом, порой пристально за чем-то наблюдая, а в следующую минуту скучая и блуждая взглядом среди высоких балок потолка. Он выглядел почти как ребенок, которого заставили сидеть со взрослыми.
    Магистр Элодин посмотрел на меня. Я почувствовал это — именно почувствовал — и подавил дрожь.
    — Сохекетх ка сиару крема'тетх ту? — спросил он. «Насколько хорошо ты говоришь на сиару?»
    — Риеуза, та крелар деала ту. — «Не очень хорошо».
    Он поднял руку, оттопырив указательный палец вверх.
    — Сколько пальцев я поднял?
    Я замешкался на секунду — хотя, казалось бы, вопрос не заслуживал никакого размышления.
    — По крайней мере один, — сказал я, — Но точно не больше шести.
    Элодин расплылся в широкой улыбке и вытащил из-под стола вторую руку, на ней были подняты два пальца. Он помахал рукой перед носом других магистров, призывая их посмотреть и вертя головой — радостно, как ребенок. Затем он положил руки перед собой на стол и внезапно стал серьезен.
    — Ты знаешь семь слов, которые заставят женщину полюбить тебя?
    Я посмотрел на него, стараясь решить, есть ли в вопросе что-то еще.
    Поскольку больше ничего не добавилось, я просто ответил:
    — Нет.
    — Они существуют, — заверил меня магистр имен и сел с довольным видом. — Магистр языков?
    — По-моему, ответы покрывают большую часть необходимых знаний, — сказал ректор почти про себя.
    У меня создалось впечатление, будто его что-то выбило из колеи, но я не мог понять, что именно, — он был слишком сложен для меня.
    — Ты простишь, если я буду спрашивать о вещах ненаучных?
    Не имея особенного выбора, я кивнул.
    Ректор бросил на меня взгляд, затянувшийся, как мне показалось, на несколько минут.
    — Почему Абенти не прислал с тобой рекомендательное письмо?
    Я колебался. Не все странствующие актеры так достойны уважения, как наша труппа, поэтому, понятно, не все их уважали. Но я сомневался, что ложь — лучший путь.
    — Он оставил мою труппу три года назад. С тех пор я его не видел.
    Все магистры посмотрели на меня. Я почти слышал, как они производят мысленный расчет, сколько мне тогда было лет.
    — Да пойдемте уже, — негодующе сказал Хемме и дернулся, словно собираясь встать.
    Ректор бросил на него мрачный взгляд, заставивший его умолкнуть.
    — Почему ты хочешь учиться в Университете?
    Я стоял огорошенный. Это был единственный вопрос, к которому я оказался совершенно не готов. Что я мог сказать? «Десять тысяч книг. Ваши архивы. Я с детства мечтал их прочитать»? Правда, но слишком по-детски. «Я хочу отомстить чандрианам»? Слишком театрально. «Стать столь могущественным, чтобы никто больше не мог причинить мне боль»? Слишком угрожающе.
    Я поднял глаза на ректора и осознал, что молчу уже довольно долго. Не в состоянии придумать ничего больше, я пожал плечами и сказал:
    — Я не знаю, сэр. Полагаю, мне придется узнать и это тоже.
    В глазах ректора засветился любопытный огонек, но он задавил его и спросил:
    — Есть еще что-нибудь, что ты хочешь сказать?
    Он задавал этот вопрос другим соискателям, но ни один из них не воспользовался возможностью. Вопрос выглядел почти риторическим, ритуальным — перед тем, как магистры начнут обсуждать плату за обучение для данного студента.
    — Да, спасибо, — сказал я, удивив всех. — Я имею честь просить о большем, чем простой прием, — Я сделал глубокий вдох, заставляя сосредоточить внимание на мне. — Я добирался сюда около трех лет. Возможно, я кажусь слишком юным, но я подхожу этому месту не меньше, если не больше, чем некоторые богатые сынки лордов, которые не отличат соль от цианида даже на вкус.
    Пауза.
    — Однако на данный момент у меня в кошельке две йоты, и в целом мире нет места, где я мог бы достать больше. У меня нет ничего, что я мог бы продать и еще не продал. Назначите мне сумму большую, чем две йоты, — и я не смогу учиться. Назначите меньшую — и я буду здесь каждый день, а каждую ночь буду делать все, чтобы выжить, пока учусь. Я буду спать на улицах и в конюшнях, мыть посуду за кухонные объедки, клянчить пенни, чтобы купить перья. Я буду делать все, что понадобится.
    Последние слова я произнес яростно, почти прорычал.
    — Но если примете меня бесплатно и дадите три таланта, чтобы я мог жить и купить все необходимое для хорошей учебы, я стану студентом, какого вам еще не доводилось видеть.
    Полдыхания стояла тишина, потом раздался громовой раскат хохота Килвина.
    — Ха! — проревел он. — Если бы у одного студента из десяти была хоть половина такого задора, я бы учил хлыстом и стулом, а не мелом и доской, — Он тяжело впечатал ладонь в стол.
    Это всколыхнуло всех: магистры заговорили одновременно, каждый в своей манере. Ректор чуть махнул в мою сторону, и я воспользовался шансом упасть на стул, стоящий на краю освещенного круга.
    Казалось, дискуссия продолжается невозможно долго. Но даже две или три минуты покажутся вечностью, когда ты сидишь, а кучка стариков спорят о твоем будущем. До настоящего крика не дошло, но руками махали изрядно — в основном магистр Хемме, который, похоже, невзлюбил меня так же, как я его.
    Все было бы не так плохо, если бы я мог понять, что они говорят, но даже мои чуткие уши слухача не могли уловить, что происходит за столом.
    Внезапно они прекратили совещаться, ректор глянул на меня и махнул, чтоб я подошел.
    — Да будет записано, — сказал он официально, — что Квоут, сын… — Он умолк, посмотрев вопросительно.
    — Арлидена, — продолжил я. Имя прозвучало странно для меня после всех этих лет.
    Магистр Лоррен повернулся, моргнув один раз.
    — …Арлидена, принимается в Университет на время получения им образования сорок третьего равниса. Зачисление в состав арканума по подтверждении, что он освоил базовые принципы симпатии. Официальный поручитель — Килвин, магистр артефактов. Ему назначается плата за обучение в сумме трех талантов с минусом.
    Внутри у меня сгустилась огромная черная тяжесть. С тем же успехом они могли потребовать не три таланта, а все деньги мира — все равно у меня не было ни малейшей надежды заработать их до начала семестра. Помогая на кухне, бегая по поручениям за пенни, я скопил бы столько за год — при определенном везении, конечно.
    На миг во мне вспыхнула отчаянная надежда, что я смогу срезать столько кошельков к нужному времени. Но я знал, что эта мысль именно от отчаяния. Люди с такими деньгами обычно лучше знают, куда их класть, а не швыряют в кошелек.
    Я не замечал, что магистры уходят из-за стола, пока один из них не подошел ко мне. Я поднял глаза и увидел магистра архивов.
    Лоррен оказался выше, чем я предполагал, — около двух метров. С длинным лицом и руками, он выглядел так, будто его хорошенько растянули. Увидев, что я наконец обратил на него внимание, Лоррен спросил:
    — Ты сказал, что имя твоего отца Арлиден?
    Он спросил это очень спокойно, без тени сожаления или извинения в голосе. Почему-то это ужасно меня разозлило: сначала он на корню подрубил мое стремление попасть в Университет, а теперь подходит и спрашивает о моем погибшем отце так легко, словно желает доброго утра.
    — Да, — напряженно ответил я.
    — Арлиден-бард?
    Мой отец всегда считал себя актером. Он никогда не называл себя бардом или менестрелем. Услышав, что его так называют, я разозлился еще больше, если это было возможно, и даже не соизволил ответить — Просто резко кивнул.
    Если Лоррен посчитал мой ответ слишком скупым или дерзким, то не подал и виду.
    — Мне было интересно, в какой труппе он выступает.
    Мое тонкое терпение лопнуло.
    — А, вам было интересно, — сказал я со всем ядом, какой мог пролить мой отточенный в труппе язык. — Тогда вам придется еще некоторое время пробыть в неведении. Думаю, у вас хватит терпения перенести его. Когда я вернусь, заработав мои три таланта, может быть, тогда вы сможете узнать.
    Я бросил на него яростный взгляд, словно надеясь прожечь его насквозь.
    Реакция магистра была почти незаметной, и только позже я обнаружил, что дождаться от Лоррена хоть какой-нибудь реакции — все равно что узреть моргающий каменный столп.
    Сначала он выглядел слегка озадаченным, потом чуть-чуть ошарашенным, потом, поскольку я так и пялился на него, выдал бледную тонкую улыбку и молча вручил мне полоску бумаги. Я развернул ее и прочитал:
    «Квоут. Весенний семестр. Обучение: — 3 тлн». Минус три таланта. Конечно.
    Облегчение затопило меня. Будто огромная волна сшибла меня с ног — я внезапно сел на пол и разревелся.

    ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
    С ГОРЯЩИМИ ГЛАЗАМИ

    Лоррен вел меня через двор.
    — Об этом и была большая часть дискуссии, — объяснил магистр Лоррен голосом спокойным, как камень. — Тебе надо было назначить плату. Всем полагается плата.
    Придя в себя, я извинился за свое ужасное поведение. Он спокойно кивнул и предложил проводить меня к казначею, чтобы не вышло никакой путаницы с моей вступительной «платой».
    — После того как было решено принять тебя на тех условиях, что ты предложил… — Лоррен сделал краткую, но многозначительную паузу, подводя меня к мысли, что все оказалось не так просто. — Возникла некоторая проблема: не было еще случая, чтобы поступающим студентам раздавали деньги. — Он снова сделал паузу. — Довольно необычная ситуация.
    Лоррен провел меня через холл и вниз по лестнице в другое каменное здание.
    — Здравствуй, Рием.
    Казначей был раздражительным пожилым человеком, который стал еще раздражительнее, когда узнал, что ему придется отдавать деньги мне, а не наоборот. После того как я получил три таланта, магистр Лоррен вывел меня наружу.
    Я вспомнил кое-что и порылся в кармане, радуясь поводу сменить тему беседы.
    — У меня есть расписка из «Разорванного переплета». — Я передал ему клочок бумаги, забавляясь мыслью, что подумает владелец, когда книгу, проданную ему грязным уличным оборванцем, вдруг потребует назад университетский магистр архивов, — Магистр Лоррен, я очень ценю, что вы согласились сделать это, и надеюсь, вы не сочтете меня неблагодарным, если я попрошу еще об одном одолжении…
    Лоррен бросил взгляд на расписку, прежде чем сунуть ее в карман, и внимательно посмотрел на меня. Нет, не внимательно. Не вопросительно. На его лице вообще не было никакого выражения: ни любопытства, ни раздражения — ничего. Если бы не тот факт, что его взгляд был сосредоточен на мне, я бы мог подумать, что он обо мне забыл.
    — Проси, не стесняйся, — сказал он.
    — Эта книга. Она — все, что у меня осталось от… прежней жизни. Я бы очень хотел выкупить ее у вас когда-нибудь, когда у меня будут деньги.
    Он кивнул, по-прежнему не изменившись в лице.
    — Это можно устроить. Не беспокойся: ее будут хранить так же тщательно, как любую другую книгу в архивах.
    Лоррен поднял руку, подзывая проходящего мимо студента.
    Рыжеватый юноша резко остановился и, явно занервничав, подошел. Излучая почтение, он кивнул магистру архивов, кивок получился похожим на поклон.
    — Да, магистр Лоррен?
    Лоррен указал на меня своей длинной рукой.
    — Симмон, это Квоут. Ему надо все тут показать, записать на уроки и все такое. Килвин хочет его на артефакцию. В остальном доверяйся своему опыту. Сможешь?
    Симмон снова кивнул и отбросил волосы с глаз:
    — Да, сэр.
    Не сказав больше ни слова, Лоррен повернулся и пошел широким шагом, заставлявшим его черную магистерскую мантию развеваться позади.

    Симмон выглядел юным для студента, но все же старше меня на пару лет. Он был выше, но лицо и по-детски робкие манеры выдавали в нем мальчишку.
    — У тебя есть где остановиться? — спросил он. — Комната в трактире или что-нибудь?
    Я покачал головой.
    — Я только пришел. Главное было — сдать экзамен, дальше не загадывал.
    Симмон хмыкнул:
    — Знаю, что это такое. В начале каждой четверти все еще потею от страха. — Он указал налево, вдоль широкой аллеи, окаймленной деревьями. — Тогда пойдем сначала в гнезда.
    Я остановился.
    — У меня не так уж много денег, — признался я.
    Снимать комнату я не планировал, привыкнув спать на улице и зная, что мне нужно сохранить свои три таланта на одежду, еду, бумагу — и на обучение в следующей четверти. Не стоит надеяться на щедрость магистров две четверти подряд.
    — Прием прошел не слишком удачно? — сочувственно спросил Симмон, взяв меня за локоть и направляя к другому серому университетскому зданию. Оно было трехэтажное, с большим количеством окон и несколькими крыльями, расходящимися от центрального круга. — Ты не расстраивайся. Я так нервничал, когда поступал, что чуть не описался. Фигурально выражаясь.
    — Да я не расстраиваюсь, — сказал я, внезапно очень остро ощутив три таланта в кошельке. — Но я боюсь, что обидел магистра Лоррена. Он показался немного…
    — Холодным? — перебил Симмон, — Сухим? Похожим на каменный столб с глазами? — Он расхохотался. — Лоррен всегда такой. Ходят слухи, что Элкса Дал давно обещает десять золотых марок тому, кто его рассмешит.
    — А-а. — Я немного расслабился. — Это хорошо. Он последний человек, с которым мне хотелось бы поссориться. Я собираюсь много времени проводить в архивах.
    — Просто хорошо обращайся с книгами, и все будет в порядке. Обычно Лоррен абсолютно невозмутим, но с книгами его будь аккуратен. — Он поднял брови и покачал головой. — Когда дело касается книг, магистр страшнее медведицы, защищающей детенышей. Честно говоря, я бы лучше попался медведице, чем Лоррену, если он увидит, как я загибаю уголок на странице.
    Симмон пнул камешек, послав его скакать по мостовой.
    — Ладно. Ты можешь устроиться в гнездах. За талант тебе дадут койку и карточку на еду на четверть. — Он пожал плечами. — Не особенно роскошно, но хоть от дождя укроет. Можно получить комнату на двоих за два таланта или на одного — за три.
    — А что за карточка на еду?
    — Еда три раза в день вон там, в столовой. — Симмон указал на длинное невысокое строение через лужайку. — Не так уж и плоха, если не слишком задумываться о том, откуда она могла взяться.
    Я быстро подсчитал. Талант за два месяца хорошей еды и сухое место для сна — лучшее, на что я мог надеяться. Я улыбнулся Симмону:
    — То, что надо.
    Симмон кивнул, открывая дверь в гнезда.
    — Тогда койки. Пошли найдем старосту и запишем тебя.

    Койки для студентов-неарканистов располагались на четвертом этаже восточного крыла гнезд — самого дальнего от умывален первого этажа. Как и предупреждал Сим, жилье оказалось не особенно роскошным. Но на узкой кровати лежали чистые простыни, а под ней стоял сундук с замком, где я мог хранить свои скудные пожитки.
    Все нижние койки уже были заняты, поэтому я выбрал верхнюю, в дальнем углу комнаты. Выглянув со своей койки в узкое окно, я вспомнил потайное место на тарбеанских крышах. Похожесть удивительно успокаивала.
    На обед полагалась миска истекающего паром картофельного супа, бобы, тонкие ломтики жирного бекона и свежий бурый хлеб. Большие дощатые столы были заполнены почти наполовину, всего в столовой сидело около двухсот студентов. Помещение полнилось тихим гулом разговоров, прерываемых смехом и металлическим стуком ложек и вилок по жестяным подносам.
    Симмон провел меня в дальний угол длинной комнаты. Два студента подняли на нас глаза, когда мы подошли. Симмон, ставя поднос, свободной рукой указал на меня:
    — Люди, встречайте Квоута. Наш самый новенький ясноглазый первочетвертник. — Он показал сначала на одного студента, потом на другого: — Квоут, это худшие студенты, которых может предложить арканум: Манет и Вилем.
    — Уже виделись, — сказал Вилем. Он оказался тем самым темноволосым сильдийцем из архивов. — Ты действительно шел на экзамены? — Добавил он, слегка удивленный. — Думал, ты пытаешься меня надуть. — Он протянул мне руку: — Добро пожаловать.
    — Тейлу болезный, — пробормотал Манет, оглядывая меня. Ему было не меньше пятидесяти. При его буйной шевелюре и седеющей бороде вид он имел слегка взъерошенный, словно проснулся пару минут назад. — Я действительно так стар, как себя чувствую? Или он так молод, как выглядит?
    — И то и другое, — жизнерадостно заверил его Симмон, садясь. — Квоут, Манет тут в аркануме дольше, чем все мы, вместе взятые.
    Манет фыркнул.
    Бери больше: я в аркануме дольше, чем любой из вас прожил.
    — И все еще презренный э'лир, — заметил Вилем, из-за его сиарского акцента непонятно было, с сарказмом он говорит или нет.
    — Ура э'лирам, — с готовностью отозвался Манет. — Вы, мальчишки, еще пожалеете, если продвинетесь выше по рангу, уж поверьте мне. Только больше склок и выше плата.
    — Мы, Манет, хотим получить гильдеры, — сказал Симмон. — И желательно до того, как помрем.
    — Гильдеры тоже переоценивают, — заметил Манет, отламывая кусок хлеба и обмакивая его в суп. Беседа звучала легко и непринужденно, и я предположил, что тема привычная.
    — Как у тебя? — нетерпеливо спросил Симмон у Вилема.
    — Семь и восемь, — буркнул тот.
    Симмон выглядел пораженным.
    — Что, во имя Господа, случилось? Ты дал в глаз кому-то из них?
    — Да промахнулся с цифрами, — мрачно ответил Вилем. — Лоррен спросил о влиянии субинфеодации на модеганскую валюту. А Килвину пришлось переводить. Даже тогда я не смог ответить.
    — Моя душа рыдает по тебе, — беспечно сообщил Симмон. — Ты издевался надо мной последние две четверти, я был просто обязан в конце концов отыграться. У меня пять талантов и за эту четверть. — Он протянул руку. — Плати.
    Вилем порылся в кармане и отдал Симу медную йоту.
    Я посмотрел на Манета:
    — А ты не играешь в это?
    Шевелюристый старикан фыркнул и покачал головой.
    — У меня против них слишком большое преимущество, — ответил он с набитым ртом.
    — Давай послушаем, — вздохнул Симмон. — Сколько за эту четверть?
    — Один и шесть, — ответил Манет, по-волчьи осклабившись.
    Прежде чем кто-нибудь догадался спросить меня о моей плате, я сказал:
    — Я слышал, кому-то назначили тридцать талантов. Часто так задирают?
    — Нет, если у тебя достаточно здравого смысла, чтобы оставаться в нижних классах, — буркнул Манет.
    — Только дворянам, — сказал Вилем. — Краэмлиш, недоумки, которым нечем заняться, здесь учатся. Думаю, им ставят такую высокую плату, только чтобы они могли жаловаться.
    — Мне все равно, — сказал Манет. — Пусть берут их деньги, а мою плату оставят низкой.
    Я подпрыгнул, когда по другую сторону стола грохнул поднос.
    — Полагаю, вы говорите обо мне.
    Владелец подноса, голубоглазый и красивый, с аккуратно подстриженной бородкой и высокими модеганскими скулами, был одет в насыщенные, но неяркие цвета. На бедре у него висел нож с резной рукоятью — первое оружие, которое я видел в Университете.
    — Совой? — ошарашенно спросил Симмон. — Что ты здесь делаешь?
    — Я задаюсь тем же вопросом. — Совой посмотрел на скамью. — Что, в этом месте нет приличных стульев? — Он сел, странно сочетая в своем движении непринужденное изящество и чопорность оскорбленного достоинства. — Отлично. Дальше я буду обедать с солдатней и через плечо бросать кости собакам.
    — Этикет диктует, чтобы через левое, ваше высочество, — ухмыльнувшись, заметил Манет с полным хлеба ртом.
    Глаза Совоя вспыхнули гневом, но, прежде чем он успел что-нибудь сказать, Симмон спросил его:
    — Что случилось?
    — Моя плата теперь шестьдесят восемь стрелаумов, — возмущенно сообщил он.
    Симмон ошеломленно моргнул:
    — Это много?
    — Это много, — язвительно отозвался Совой. — И без всякой причины. Я ответил на все вопросы. Это зависть, просто и ясно. Мандраг меня не любит, и Хемме тоже. Кроме того, всякий знает, они выжимают из благородных вдвое больше, чем из вас, просто до костей высасывают.
    — Вон Симмон благородный. — Манет указал ложкой. — Но, кажется, неплохо сам справляется.
    Совой резко втянул носом воздух.
    — Папаша Симмона — бумажный герцог, кланяющийся жестяному королю в Атуре. Да у лошадей моего отца родословная длиннее, чем у половины из вас, атуранских дворянчиков.
    Симмон слегка напрягся, но глаз от еды не поднял.
    Вилем повернулся к Совою, его темные глаза сурово сузились. Но прежде чем он что-нибудь сказал, Совой ссутулился и потер лицо рукой.
    — Прости, Сим, мой дом и имя твои. Просто… все вроде бы шло лучше в этой четверти, а стало, наоборот, хуже. Мое содержание даже не покроет плату за обучение, и никто больше не даст мне кредита. Знаешь, как это унизительно? Мне пришлось уйти из моих комнат в «Золотом пони». Я теперь на третьем этаже гнезд. Мне чуть ли не приходится делить комнату. Что бы сказал мой отец, если бы узнал?
    Жующий Симмон пожал плечами и сделал некий жест ложкой, который, видимо, означал, что он не обижен.
    — Ты бы лучше не наряжался, как павлин, — сказал Манет. — Снимай шелка, когда идешь на экзамен.
    — То есть как это? — вопросил Совой, снова вспыхивая гневом. — Я должен унижаться? Посыпать голову пеплом? Рвать на себе одежду? — По мере нарастания злости его мелодичный акцент становился все более отчетливым. — Нет. Ни один из них не лучше меня. Мне нет нужды кланяться.
    За столом наступила неловкая тишина. Я заметил, что немало студентов наблюдает за представлением из-за ближних столов.
    — Хилта тиам, — продолжал Совой. — Нет ничего в этом месте, что не заслужило бы моей ненависти. Погода у вас буйная и первобытная, религия варварская и ханжеская. Ваши шлюхи невежественны и невоспитанны. А язык ваш едва способен выразить, насколько это жалкое место…
    Голос Совоя становился все тише, и наконец он уже будто разговаривал сам с собой.
    — Мои корни уходят в глубь веков на пятьдесят поколений, они старше деревьев и камней. И я докатился до такого. — Он подпер подбородок ладонями и воззрился на свой поднос. — Ячменный хлеб. Боги свидетели, человек создан, чтобы есть пшеницу.
    Я наблюдал за ним, жуя свежий ячменный хлеб — божественно вкусный.
    — Не знаю, о чем я думал, — внезапно сказал Совой, вскакивая. — Я не могу так жить.
    И он унесся прочь, оставив поднос на столе.
    — Вот это Совой, — непринужденно сказал мне Манет. — Не худший в своем роде, хотя обычно до такого он не допивается.
    — Он модеганец?
    Симмон рассмеялся:
    — Большего модеганца, чем Совой, не найти.
    — Не стоило заводить его, — сказал Вилем Манету.
    Из-за акцента я не мог понять, упрекает ли он старого студента, но его темное сильдийское лицо выказывало явный укор. Я догадался, что он, будучи иностранцем, сочувствует Совою в привыкании к языку и культуре Содружества.
    — У Совоя действительно трудные времена, — поддержал его Симмон. — Помните, как ему пришлось отпустить своего слугу?
    Манет, жуя, закатил глаза и изобразил обеими руками игру на воображаемой скрипке. На лице его не отражалось никакого сочувствия.
    — В этот раз ему пришлось продать кольца, — заметил я. Вилем, Симмон и Манет повернулись ко мне с любопытством. — У него на пальцах были бледные полоски, — объяснил я, подняв руку для наглядности.
    Манет оглядел меня внимательнее.
    — Неплохо! Наш новый студент, похоже, умен со всех сторон. — Он повернулся к Вилему и Симмону. — Парни, у меня есть настроение побиться об заклад. Ставлю две йоты, что юный Квоут попадет в арканум до конца своей третьей четверти.
    — Три четверти? — удивленно пробормотал я. — Они сказали, я должен только подтвердить, что освоил основные принципы симпатии.
    Манет мягко мне улыбнулся:
    — Они всем это говорят. «Принципы симпатии» — один из предметов, через который надо продраться, чтобы тебя повысили до э'лира. — Он выжидающе повернулся к Виду и Симу: — Ну как? Две йоты?
    — Я поспорю. — Вилем глянул на меня и, извиняясь, пожал плечами. — Без обид. Я играю на вероятность.
    — А что ты будешь изучать? — спросил Манет, когда они ударили по рукам.
    Вопрос застал меня врасплох.
    — Все, наверное.
    — Ты говоришь прямо как я тридцать лет назад, — ухмыльнулся Манет. — С чего собираешься начать?
    — С чандриан, — сказал я. — Я хочу узнать о них все, что только возможно.
    Манет нахмурился, потом расхохотался.
    — Что ж, это замечательно. Сим здесь изучает фейри и пикси. Вил верит во всяких дурацких сильдийских духов неба и все такое. — Он смешно напыжился. — А я спец по бесам и шаркунам.
    Я почувствовал, как мое лицо заливает горячая волна смущения.
    — Господне тело, Манет, — оборвал его Сим. — Что тебе в голову ударило?
    — Я только что поставил две йоты на мальчишку, который хочет изучать детские сказочки, — пробурчал Манет, тыкая в мою сторону вилкой.
    — Он имел в виду фольклор. Вот что. — Вилем повернулся ко мне: — Ты хочешь работать в архивах?
    — Фольклор — часть этого, да, — быстро увильнул я, радуясь возможности оправдаться. — Я хочу посмотреть, как сказки в различных культурах согласуются с теорией Теккама о семеричности в сюжетах.
    Сим повернулся к Манету:
    — Видишь? Чего ты сегодня такой дерг